Почти весь восемнадцатый век представляет собой одну из самых тяжких эпох русской истории.
То был век полного переустройства практически во всех областях жизни. Как часто болезнен бывает чрезмерно быстрый рост организма, так же болезненно было многое в тех коренных, внезапных преобразованиях, которые точно желали искоренить все старое, даже если оно было хорошо: искоренить только лишь оттого, что оно было старое, а на месте этого старого насадить новое, не всегда удачное.
В этой погоне за нововведениями были чрезмерные увлечения, преувеличения. Желали освежить религиозную жизнь народа – и ударились в протестантизм; желали усовершенствовать монашество – и чуть было не разрушили его.
Но, слава Богу, время и жизнь исправили все, что непрочного, скороспелого было в реформах XVIII века.
И, если мы сравним время Феофана – эту эпоху доносов, судов над архиереями, погибавшими в ссылках и казематах, – с эпохою Платона, стоявшего на рубеже XVIII и XIX веков (несмотря на то, что и при нем были недочеты в положении Церкви), – мы будем удивлены чрезвычайною разницею между настроениями и, так сказать, колоритами обеих эпох. В первой – общая смятенность, подавленность, страх; во второй – тишина и спокойствие.
Религиозные воззрения Петра Великого. Недовольство приверженцев старины. Последний Патриарх Адриан. Переходное время. Монастырский приказ. Местоблюститель Степан Яворский и его стояние за православие
Последний Патриарх Московский Адриан был человек старого склада, со столь неподвижными убеждениями, что никак не мог сочувствовать деятельности Петра, страстною рукой увлекавшего Россию по пути реформ.
Насколько Патриарх Адриан был верен старине, видно из того, что он предавал анафеме брадобритие, что курение табака возбуждало в нем ненависть такую же, как и лютеранские верования. В одной из своих проповедей он жалуется, что многие «от пипок табацких и злоглагольств люторских, кальвинских и прочих еретиков объюродели». В этой проповеди его звучит глубокое недовольство вольнодумством нового времени: «Совратясь со стезей отцов своих, говорят: “Для чего это в Церкви так делается? Нет в этом пользы, человек это выдумал…” Едва только святым книгам узнает имя или склад словесный, и уже учит архиереев и священников, монастыри правит, устрояет чин церковный».
В начале царствования Петра, когда юный царь сперва был под опекою царевны Софьи, потом под влиянием матери своей, Натальи Кирилловны Нарышкиной, до того ненавидящей иностранцев, что она нигде не допускала их к своей руке, – такое направление не шло вразрез с главным течением времени.
Но Петр вырос, созрел, его характер отлился в оригинальные формы. В нем не было духа древнего великорусского благочестия, он не дорожил формами этого благочестия, хотя был человек глубоко верующий. Он всем существом своим был практик. Учившись на ходу, среди потех, он бросился прежде всего к тому, в чем видел пользу. Не вероисповедные толки, не блеск богослужений церковных, к чему так лежала душа былых московских князей и царей, занимали Петра, а крепости, верфи, флоты, пушки, ремесла. Большинство прежних русских людей не решились бы знаться с еретиками – иностранцами. Петр же без всякого сомнения пошел к ним за внешними знаниями.
Суровый делец с какою-то болезненной ненавистью к религиозной исключительности: таков был Петр, и таким вышел он отчасти благодаря обстоятельствам. В начале его царствования произошли страшные бунты тупых приверженцев старины, называвших себя староверами, волнения невежественной черни под личиною веры, во имя будто бы древнего православия, заговор на жизнь Петра, восстание стрельцов. И то, что все эти люди прикрывались мнимою религиозностью, выставляли веру отцов как знамя, за которое они боролись, – все это и образовало в Петре такую вражду ко всему, что имело вид религиозной обособленности и исключительности. Эти же обстоятельства придали реформам Петра крутой, насильственный, несколько даже жестокий характер.