Отрывок из зеленой тетради
Лет пять тому назад, где-то через год после смерти матери, я нашел в завалах на антресолях древний чемодан из коричневого кожзама с металлическими уголками. Отпрыгнул, будто все эти годы был наготове, под моими неловкими пальцами железный замочек. Я открыл крышку и замер, как герой «Союзмультфильма» перед сундуком Али-Бабы. Внутри, переложенные свалявшимися комьями желтоватой ваты, лежали советские елочные игрушки: настоящее сокровище. Такие далекие по цвету от современного китайского ширпотреба, они выглядывали нежно-изумрудными, апельсиновыми, пунцовыми хрупкими бочками. Серебристая пыль, призванная некогда изображать новогоднюю изморозь, осыпалась в вату. Некоторые оказались чуть побиты, обнаруживая полое нутро: снегурка на прищепке, разнокалиберные шары, домик под снегом и даже пара кукурузных початков – фисташково-зеленый и золотой. Я аккуратно перебирал их, вспоминая.
Удивительно, как лишенным жизни старым предметам дано отбросить нас в прошлое: я вспомнил, что кроме игрушек елку украшали тонкой мишурой из фольги и похожим на серебристый ершик «дождиком», а под елку ставился пластмассовый дед-мороз – сторож подарков, которые неизменно выкладывали для меня взрослые холодным утром 1 января. Я раскатывал по нашей большой комнате в коммуналке на трехколесном велосипеде, мешаясь у матери под ногами: она сновала из кухни в комнату с тарелками студня, которому еще предстояло застыть, «наполеона», которому еще предстояло пропитаться. Я вспомнил звук сечки, яростно шинкующей капусту в деревянной миске, гром противней. Жар, насыщенный запахами пирогов, – из кухни, холод, тянущий морозным озоном, – из форточки. И, чтобы окончательно добить меня ностальгией по невозвратному, чемодан отдал мне свою последнюю драгоценность: в глубине, под слоем ваты, лежали несколько тетрадей по 48 листов, чуть пожелтевших от времени. На обложке, там, где положено писать фамилию, было старательным почерком выведено: «Дневник». Я сглотнул, их перебирая, – я и не помнил, что вел дневник, да еще и так настойчиво – тетрадей было четыре штуки, и каждая пронумерована тонким карандашом матерью: 1, 2, 3, 4. Не решившись листать их сразу, я положил тетради на тумбочку рядом с кроватью: как вечернее чтиво.
Вечером же выяснилось, что дневник был не настоящий, а лишь разновидность «Читательского дневника», который от нас требовали в школе. Но вел я его по институт включительно: перерабатывая и обобщая полученную из книжек информацию. Последняя, четвертая тетрадь была заполнена едва наполовину, дальше шли чистые листы в линейку с отчеркнутыми полями. В тот день, отложив дневники и выключив свет, я еще долго думал о матери, перебирая воспоминания о ней, как те хрупкие елочные игрушки. Как она, накрасив рот, облизывалась привычной кошачьей гримаской, «делясь» алым жирным глянцем с нижней губой, или желто-белые полосы на ее махровом халате, уже выцветшем, с торчащими нитками, купленном у золотозубой цыганки где-то на полустанке по дороге к морю. Или вот еще: запах земляничного мыла, которым она перекладывала свои вещи. Такой химический и такой родной.
А еще через несколько месяцев и случился наш разговор. И я вдруг взял ту последнюю тетрадь и ручку, всегда лежащую на тумбочке рядом с деловыми бумагами. Открыл на чистой странице, ближе к концу. «Дорогая мама! – написал я и вздрогнул. Почерк, испорченный компьютерной клавиатурой, выглядел совсем чужим. – Я не знаю, как мне поступить, и, к счастью, уже не могу спросить тебя – ты не пережила бы такого вопроса. Мне придется убивать. Я легкомысленно разбросал камни, и вот – пришла горькая пора урожая. Но если я стану убийцей, то не смогу больше обратиться к тебе, даже в мыслях. Поэтому прощай, мама. Теперь уже – навсегда».