Петр Вайль
Другой Гришковец
Писатель Гришковец – всякий раз иной. Повесть «Рубашка» с тщательно выстроенным сюжетом и открытым финалом. «Реки» – неизвестно что: повесть, эссе, мемуар, поэма в прозе, – где открыты и финал, и начало, и кульминация: прямо-таки распахнуты и бескрайни, как его Сибирь, о которой речь. Теперь – рассказы, тоже очень различные: и лирические монологи героя-автора («Другие»), и новелла на грани притчи («Погребение ангела»), и едва ли не анекдотическая зарисовка («Лечебная сила сна»), и психологическая история с тщательным и подробным погружением в глубины души («Планка»).
Повествование может идти и от первого, и от третьего лица, но это всегда безошибочно Гришковец. Общее в разных Гришковцах – читательское восприятие. Он (они?) вызывает внятную, сырую, честную эмоцию – просто смех и просто слезу.
От всего этого Гришковец литературный (как и Гришковец театральный) с трудом подпадает под привычную классификацию, на него не клеится этикетка. Он не встраивается, как не встроить ни в какое фиксированное искусство кусок жизни. Он отважно решился приблизить, даже попытаться совместить художество и нелепо-невнятную повседневность.
Гришковец пишет «как в жизни» – запинаясь, спотыкаясь, путаясь. В нем узнаешь свои, никогда никому не произнесенные слова, недодуманные мысли, невыраженные чувства. Попадания точны: болезненные, как укол, и радостные, как поцелуй. Такое встраивать никуда не хочется.
Обыденное и очень хорошо знакомое опознается как исповедальное и неожиданное.
«…Плохая и однообразная еда, грубость и унижение, унижение бессмысленными делами, которых было много. Оказывается, я привык к этому. Я даже привык всё это ненавидеть…»
Или уж совсем неопределимо-бытовое.
«Он готовил еду, комфортно звучало радио… Дима открыл бутылку вина, в голове летали какие-то спокойные, разрозненные слова типа: «неплохо», или «вот ведь…», или «ё-моё»… Дима позвонил одной своей знакомой, не дозвонился и успокоился окончательно».
Всё это при чтении не столько воспринимается, сколько узнается. Так с возрастом понимаешь, что если любишь путешествия, то постепенно попадание в знакомые места начинает волновать не меньше, а затем и больше, чем места новые. Узнавание становится ценнее новизны, переживание пережитого – значительнее первопроходчества. Это объяснимо: ты видишь себя изменившегося в старых декорациях, и по прежним отметинам строится график твоей души. Так персональные откровения Гришковца, совпадая с твоими, напоминая о твоих, – будоражат и пополняют твое знание о себе. Его авторский личный опыт – благодаря точному художественному чутью – делается способом освоения нашего общего чувственного опыта.
При этом проза Гришковца – всегда конкретна и изобразительна. Стиль подчинен стремлению ухватить «кусок жизни» в его каждодневной правдивости.
«Сразу же меня отправили в учебный отряд («учебку») Тихоокеанского флота, чтобы изучить военную специальность. Полгода я должен был изучать торпеды…»
Разумеется, здесь не недосмотр: «изучать», а через пять слов – «изучить». Исправить было бы легче легкого. Но тут господствует принцип звучащего – то есть жизненного – слова: звучание не боится повторов, рассказчик знает, что не обязательно и даже противопоказанно всегда искать синонимы. Пишущий себя читает, рассказывающий себя слышит.
«Двоих сняли с поезда в Комсомольске-на-Амуре, одного с сильной температурой, другого из-за попытки украсть что-то на вокзале в Комсомольске-на-Амуре».
Опять повтор. Опять принцип звучания. Требование ритма важнее канонов стилистики. Кроме того – такое неловко даже произнести в приличном литературном обществе, – автор хочет, чтобы его поняли. Нет, он не делает поблажек, не подлаживается, но и не возводит барьеров. Читатель чувствует, что ему доверяют.