Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись,
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!
Осип Мандельштам, «Silentium»1
Многие знакомые относили его к разряду коллекционеров, считающих своим долгом год за годом приумножать виртуальный список разбитых женских сердец. Но это было несправедливо. Напротив, любая особа противоположного пола казалась Останину бездонным кладезем удивительного и непостижимого, отчего стоило ему зацепиться за одну – и все остальные надолго переставали существовать для него, автоматически перетекая в категории умозрительные и эфемерные. Неудивительно, что он старался покрепче держаться за каждую очередную свою пассию. Впрочем, толку от этого старания не было ровным счётом никакого. Так сложилось (точнее, так складывалось всякий раз, невзирая на попытки противодействия с его стороны) – женщины первыми бросали Останина, уплывая за горизонт прошлого как бы не познанными до конца, не угаданными и не прочувствованными в полной мере.
Жизнь устроена до смешного рационально. Мало-помалу приручая нас и подкармливая своими скупыми удовольствиями, она бесхитростно кроит наше сознание под себя – словно грубо выделанную ткань; медленно, но скрупулёзно и неотвратимо. И неизменно добивается искомого усреднения любой экзистенции… Это в полной мере можно отнести к Останину. Женщины уходили от него, нисколько не исчерпанные, – порой (так ему казалось) почти незамутнённые; и он постепенно привыкал к установившемуся порядку вещей.
Нет, поначалу – в молодые годы – Останин, конечно, недоумевал и даже порой бывал обескуражен. Однако, разменяв четвёртый десяток, он уже не видел в этом большой драмы. Напротив, находил своеобразную прелесть в подобном финале любовных отношений. Ведь раз за разом у него появлялись новые возможности вволю ностальгировать, вспоминая чудные мгновения не скованного брачными условностями интима (а они были, были!) и версифицируя о том, сколь прекрасно всё могло бы сложиться у него с любой из канувших в прошлое подруг… Вероятно, присутствовала в этом некая примесь мазохизма: смирив гордыню и приняв равнодушный вид, словно старый опытный maguereau2, отдавать в пользование неведомым самцам тех пташек, которых сам ещё недавно холил и лелеял – а скорое появление рыщущих повсюду в поисках свежатинки самцов не вызывало сомнений, ведь женщины не существуют сами по себе, они лишь переходят из рук в руки. И ещё в глубине души Останин понимал: человеческие желания текучи и способны принимать форму любого сосуда, в который они помещены… Он не противился естественному ходу вещей, и до поры это делало его жизнь простой и необременительной.
Но к Жанне он неожиданно прикипел. (Или присох? Так, кажется, говорили в старые времена? Нет, всё-таки «прикипел» здесь подходило лучше, в этом слове присутствовали движение жизни, отголоски страсти, неоднозначность прошлого). Хотя она-то как раз подходила Останину меньше всего. Во-первых, между ними существовала большая разница в возрасте: ему – тридцать пять, а ей – только двадцать. Во-вторых, они были совершенно разными людьми. Он, пусть и не без остатков прежней донжуанинки в характере, но во всём остальном вполне адекватный гражданин, с хорошей работой переводчика в крупном издательстве, с размеренно-предсказуемым ритмом жизни и, соответственно, со множеством устоявшихся взглядов и привычек. Она же – весёлая, экстравагантная, сотканная из противоречий. А ещё (даже странно, как это всё сочеталось в одном человеке) она из тех, о ком говорят: je ne sais pas quoi