Эти повести написаны в бурные 1990-е годы, когда страна буквально сотрясалась от перемен. В учебниках истории события тех лет, вероятно, будут представлены сухим перечнем фактов. Однако за фактами скрывается жизнь, и только художественное произведение способно отобразить фактуру того раскаленного времени. Тем более что фантомы прошлого овеществляются в настоящем. Писатели, разумеется, не пророки, но само творчество как процесс расширяющегося бытия способно воспринимать некие прогностические обертоны – то, чего еще нет – и прозревать призрачные картины грядущего. Двадцать лет назад присоединение Крыма к России казалось чистой фантастикой. Ныне это стало реальностью, в которой мы все живем. Литературные предчувствия иногда оправдываются. И потому, вероятно, особый смысл обретает сейчас последняя фраза повести «Жаворонок»: «Еще ничто не окончено…»
1
Неприятности обычно вырастают из пустяков. Для меня эта история началась тогда, когда в сумерках майского вечера 1993 года у ступенек с платформы станции «Лобня» меня перехватил человек. Собственно, я знал этого человека: Каменецкий, такой-то избирательный округ, независимый депутат, если слово «независимый» не вызывает у вас усмешки, – в модном сером плаще с погончиками на пуговицах, белая рубашка, трехцветный «российский» галстук, а на голове – демократическая кепочка, как у мэра Москвы. Некоторые депутаты уже тогда начали носить подобные кепочки. Надо сказать, что я заметил его еще в электричке. Близки мы не были, баллотировались на выборах в разных избирательных округах, и поэтому до ненависти, как у бывших соперников, у нас пока не дошло. И в Верховном Совете он себя ничем особенным не проявил. Весь тот год, когда страна кипела и клокотала, когда лава страстей, казалось, выплескивалась из телевизоров, когда вспыхивали перед публикой и тут же гасли звезды ораторов, он провел где-то на заднем плане, в курилках Белого дома. Выступающим у микрофона я его, по-моему, ни разу не видел. Наши дороги не пересекались. Знакомство у нас было шапочное. Удивило меня только то, что он, вопреки обыкновению, не воспользовался машиной. Сам я, честно говоря, машину терпеть не могу. Есть в ней, по-моему, что-то самодовольное. Капризный, уродливый агрегат, жрущий время и силы. И тем более он был неуместен в ту романтическую эпоху: это что же, мы только что боролись с партийными привилегиями, а немедленно после победы сами расселись по горкомовским автомобилям? Мне, во всяком случае, было как-то неловко. Это сейчас после неожиданной и страшной смерти Герчика, после ночи, проведенной в лесу, где с нечеловеческим «хрум!.. хрум!.. хрум!..» трещали прошлогодние шишки, после пальцев, тянущихся ко мне из-за ствола сосны, после странных и жутковатых событий, чуть было не захлестнувших столицу, я, если задерживаюсь в Москве дольше обычного, обязательно беру на стоянке перед вокзалом машину и, платя двойной (ехать-то всего ничего) тариф, после некоторого петляния по переулкам высаживаюсь у самой калитки. Лобнинские частники к этой моей странности уже привыкли. Я подозреваю, что они считают меня безобидно чокнутым. В жигули свои, во всяком случае, сажают без возражений. По дорожке, скрипящей гравием, я быстро прохожу через сад и, защелкнув замок на дверях, тут же закрываю в доме все форточки. Моя Галина ругается, но я не переношу идущий от грядок и клумб душный запах земли. То есть, может быть, и запаха-то никакого нет – пахнет флоксами, которые мы каждой весной высаживаем в невероятном количестве, пахнет свежей травой, которую днем обычно накашивают соседи, пахнет горьким и едким дымком, потому что в поселке все время жгут какую-нибудь дрянь. А уже ближе к ночи накатывается аромат цветущего табака – нежно-белые, сахарные его граммофончики светятся в полумраке. Казалось бы, дыши и радуйся, но мне все равно чудится, что пахнет только землей – ее мертвенной сыростью, холодом, тянущим из глинистой глубины, – меня прохватывает озноб, и я поспешно закуриваю, чтобы отогнать этот запах.