Май. До звона в ушах, смачно цокает, сладкозвучной флейтой заливается, выводя роскошные музыкальные трели, пускает окрест дроби, раскаты, клыканье и пленканье засевший в кустах сиреней бабы-Дуниного палисадника соловей. Он, как гласит пословица: «Поёт – себя тешит». Да и нас с Люськой Марасановой зацепил; пардон, пардон, как можно так, по-мальчишески, Людмилу Васильевну, знатную словесницу, директора школы рабочей молодежи называть?! У меня настроение, как у соловья, что в сирени за оградой палисада: тихонечко вполголоса, со всей нежностью, на какую способен, почти на ухо Люсе пою:
Услышь меня, хорошая.
Услышь меня, пригожая.
Заря моя вечерняя,
Любовь неугасимая…
Вторю, так сказать, любезному соловушке. А Люся и впрямь хороша: пышная, ладная, статная, осанистая. Чуть полновата: природа-мать не пожалела добротного материала – всё в ней в пропорции идеальной. О ней на Лопасне говорят: прелестная, пригожая да ещё с присыпочкой. Шёл её проводить до дома, мы оба с Почтовой, её дом в верхней части улицы на нечётной стороне, мой – в нижней. Шли, разговаривали и тут нас, не очень-то уже молодых людей, и оглушил своим хрустальным, сладкозвучным пением злодей-соловей.
– Ишь, шустрый какой! На всю округу кричит – подругу, видишь ли, вызывает на любовное свидание. Приспичило ему. Нет терпения, и всё тут, – вышучиваю соловья, сам, не плоше голосистой птахи, льну к Людмиле Васильевне.
Она рядом и такая манящая! Стоим, переминаясь, у решётчатой изгороди палисадника бабы Груши Никишиной. Каждое нечаянное прикосновение к Людмиле приводит меня в эйфорию, радостное состояние и волнение, ожидание большего, что ли. Сквозь тонкий, облегающий её плоть крепдешин, только притронулся к женскому плечу, ток горячей крови обжёг меня. Темперамент Люси мне, в сущности, незнаком; сердечность её в обыденных отношениях, прикрываемая добродушной насмешливостью, учительским, покровительственным тоном, тут заговорила в полный голос. Душные, призрачные майские сумерки, вот он, темперамент, и взыграл, что резвый младенец во чреве. А кто расхлёбывать будет то, что поджёг провокатор нежных чувств – соловей?
Не думал не гадал, что такое случится: овладело мной совершенно неожиданно чуство особой, сердечной приязни, полного душевного согласия с той, что в школьные годы была для меня недоступной девушкой из старшего класса, а теперь, по прошествии стольких лет, мне она словно родная. Не от того ли, что стоим, прижавшись друг к другу, возле ограды бабы-Дуниного палисадника на Почтовой улице, улице нашего, её и моего, детства-юности.
От реки Лопасни, где берёт начало улица, до верха, где возвышается пожарная каланча, а если быть точным: до того места, где, изогнувшись глаголем, немощёная Почтовая упирается в асфальтовую ленту Симферопольского шоссе, я не хаживал незнамо сколько лет. Навещал, приезжая из Москвы, родителей да друга-наставника Володю Милькова, а чтоб пройтись вдоль по нашей улице – такого не случалось. Оттого, наверное, присутствие моё в срединной части Почтовой, вблизи марасановского подворья, поразило меня важным личным открытием: улица эта для нас с Люсей и есть та самая малая родина. Мало осознать подобную истину, её надо как следует прочувствовать.
Сирень в палисаде бабы-Дуниного дома
Когда в городе, в очереди за билетами в кино, в магазинной толчее женщина без возраста простецки окликнет иной раз: «Молодой человек!» – подумаешь: «Льстит мне гражданочка – не такой уж и молодой». Время моё катит к пятидесяти. Дети подросли. Встали на крыло. А вот попробуй, поспорь с народной мудростью насчет того, что седина в бороду, а бес в ребро. Ах, этот майский вечер-греховодник! Да он, вечер, по-своему прав. Он не по легкомыслию только, как покажет ход событий, толкнул нас к внезапному сближению. Мы доселе были лишь далёкими соседями на Почтовой, в двух её концах, да ещё нечто дорогое теплилось в глубине души – Генка Лучкин, мой сподвижник в играх и дружбе, оказывается, родственник Люси Марасановой. Были, были причины к нашему запоздалому сближению. Боже, как хорошо ощутить себя вновь молодым! «Стоп! Не заводись!» – остудил я себя.