Первым сознательным воспоминанием Дуни было: невероятно теплый угол лежанки, крошечное оконце, выходящее на луг и на синеющие деревья леса, молчаливо-прекрасного и стройного там, вдалеке…
Когда выплывало солнце, белые зайчики бегали по стене избушки, а отец Дуни, чернобородый мужик с добрыми глазами, подходил к лежанке, подхватывал девочку своими огромными руками с мозолями на ладонях и, высоко подкидывая ее над головою, приговаривал весело:
– Вот мы как! Знай наших! Ай да Дунята, отцова дочка! Вот мы как! – И Дуняша смеялась невеселым, каким-то недетским смешком.
Так не смеются двухлетние… И глаза у нее были недетские – большие, задумчивые, глубоко ушедшие в орбитах, голубые и ясные, как лесные ручьи.
Потом Дуня уже не прыгала на руках отца Порфирия Прохорова. Порфирий Прохоров уехал на завод в город. Недостатки были в деревне, и большая часть кормильцев отправилась на заработки в Петербург.
Осталась Дуняша в родной избе со старой бабушкою Маремьяной да с котом Игнашкой. Матери у нее уже не было в ту пору. Дунина мать умерла, произведя на свет девочку. Каждую Фомину неделю, в дни поминовения усопших, бабушка Маремьяна стряпала кутью, увязывала парочку яиц в платок и шла на могилку дочери вместе с Дуней, поминать покойницу. Погостив на могилке, бабушка клала на нее круто сваренные яйца и сыпала кутью на могильный холмик, предварительно часть которой съедала тут же, не забыв угостить ею и Дуню. Налетали птицы, подбирали сладкие крупинки риса, а бабушка, улыбаясь, говорила, что радуется в эти минуты душенька усопшей дочери. Дуня любила эти походы на кладбище. Из церкви несся переливчатый, серебряный звон, бурое, окрашенное луком, либо красное яичко заманчиво выделялось среди молоденькой весенней травки, а там, издалека призывно шумел зеленым шумом лес и подкравшаяся весна сулила немалые утехи девочке.
В три года Дуня бегала туда уже с ребятишками по ягоды, ходила по грибы с бабушкой Маремьяной в лесную чащу. Любила Дуня лес, его темные своды и мягкий ковер травы, испестренный цветами. Любила гомон пташек и стрекот кузнечиков и пестрых бабочек, таких нарядных, похожих на цветы. Об ушедшем отце думала мало. Бабушка постоянно говорила внучке, что вернется тятька, лишь только сколотит деньгу пошибче, и гостинцев принесет своей Дуняше. «Непременно вернется годика через три-четыре». Покамест на их крестьянской полосе орудовал подряженный бабушкой сосед, и отсутствие отца только и сказывалось в часы полдника или ужина: в прежнее время, бывало, заполняла всю их крошечную избу его громоздкая фигура с большой головою, добрыми глазами и черной окладистой бородой. Да еще никто больше не подбрасывал Дуню; на сильных руках с веселым смехом, никто не ласкал ее сердечной, простою отцовской лаской.
Положим, теперь бы и отец не подбросил девочку – подросла Дуня. Бабушке в избе помогает, за водой ходит к колодцу, в лес бегает с ребятами. Печь умеет растопить, коровушке корм задать, полы вымыть…
Бабушка не по дням, а по часам стареет. Все лицо излучилось морщинами, ходит не иначе, как опираясь на палку, и все кряхтит.
– Ничего, до весны, даст господь, протянет, а там и хозяин с завода вернется, – толковали соседки, не стесняясь присутствием Дуни, поглядывая на старуху.
Теперь Дуня стала нетерпеливее поджидать отца. С возможностью скорой бабушкиной смерти она уже успела примириться и, поплакав тишком, стала больше думать о приходе тятьки, о котором, кстати сказать, имела сейчас очень смутное воспоминание.
И вот неожиданно случилось то «страшное», что на всю жизнь осталось памятным девочке.
Из Питера, с завода, где работал Порфирий Прохоров, пришло нацарапанное каракулями письмо.