Всякий раз, когда кто-нибудь отворял или затворял массивные, тяжело открывавшиеся и закрывавшиеся кованые ворота, они дребезжали немилосердно всем своим поржавелым убранством из хлипких розеток, подвесок и причудливо-вычурных акантовых листиков. Скрипучие смутные звуки, разрывая тишину сада, долетали до одноэтажного особняка, украшенного лепниной, и, отразившись от него вялым откликом, замирали.
Особняк раскинулся среди сада привольно, словно кичась внушительными своими размерами, однако у тех, кто его возводил для тщеславных хозяев, все же хватило такта не выставлять творение рук своих напоказ всей улице. Фасад виллы был искусно укрыт от посторонних глаз рослыми елями, альпинариями и рядами пышных кустов. И только терраса да зимний сад, окруженный затейливыми решетками, открыто смотрели на город, утопавший в туманной дымке.
После обычного городского жилья шести-комнатные хоромы, рассчитанные на иной, чуждый нам образ жизни, казались каким-то архитектурным анахронизмом. Мы искренне изумлялись, глядя на мраморную облицовку передней и просторную, впору танцы устраивать, ванную комнату с голубым кафелем. Мебель наша совсем затерялась в высоких покоях, отапливать все шесть комнат не было никаких сил, так что смешанная с удивлением радость мало-помалу сменилась досадой. В конце концов от двух комнат с отдельным входом родители отказались.
Вскоре в них поселились молодые супруги, но мы их почти не видели – настолько огромен был сад.
Я слонялся целыми днями как неприкаянный. Тайком баловался сигаретами или, вытащив в сад шезлонг, устраивался в нем с каким-нибудь чтивом.
Все это время теперь вспоминается мне как сплошная тягостная тоска. Однако жизнь моя – при всей ее скуке и праздности – подчинялась известному распорядку. Вернувшись из школы, я обедал и отправлялся в сад, где, похлопывая себя по ноге прутиком и с гордостью озирая цветочные клумбы, прогуливался в компании с гладкошерстным фоксом, неотступно следовавшим за мной по пятам.
Обойдя раз-другой владения, я шел переодеваться и, натянув на себя потрепанные штаны и футболку, выскакивал снова в сад. Мета, сидя на задних лапах и в нетерпении подрагивая хвостом, дожидалась меня у двери. Наступало время «корриды».
Размахивая красной тряпкой, я пускался бегом по дорожке. Мета бросалась за мной, догоняла и, вцепившись в материю, тащила ее к себе, потом отпускала, я раскручивал тряпку над головой собаки, она взвизгивала, рычала, ошалело кружилась на месте, пока, изловчившись, не захватывала опять добычу – уже крепко, не думая отпускать, но я все-таки отнимал ее и пытался удрать; Мета мчалась за мной, мы падали, кувыркались в траве, она прыгала мне на грудь, хватала за руки и, в свою очередь завладев красной тряпкой, пускалась с ней наутек… И так каждый день – до упаду, до колик в боку от смеха и беготни.
Иногда, заигравшись, она забывала о правилах и принималась рычать на меня всерьез, клацала зубами и угрожающе щерилась, показывая жутковатые бледно-розовые десны и нёбо в темных пигментных пятнышках.
Но страх распалял меня пуще прежнего. Я упрямился, не желая ей уступать. И однажды в один из таких моментов она на меня набросилась.
Вышло так, что материя зацепилась, запуталась у нее в зубах, я рванул ее и вместе с тряпкой поднял собаку в воздух. Взвыв от боли, она изогнулась всем телом и шлепнулась наземь. Из пасти торчал клочок красной ткани.