– Послушай, мы же договаривались… – шипела я в трубку, всеми силами стараясь сдерживаться от того, чтобы не сорваться на истеричный визг. Ненавижу себя, когда начинаю визжать, а потому стискиваю зубы, зажимаю кулаки в бессильной злобе, и искренне жалею, что нельзя задушить человека по телефону. – В субботу, в семь вечера. Сегодня – суббота. Половина восьмого! Какого черта? Где вы?
На том конце трубки послышался спокойный голос, который терпеливо и нарочито медленно объяснял мне то, что я уже слышала. И вроде бы не дурак, но делает вид, что не понимает – я переспрашиваю не потому, что чего-то не поняла, а потому, что наглость его перешла все мыслимые и немыслимые пределы. А главное – мне нечем бить. Вот это, пожалуй, бесило больше всего.
– Какой, к черту, отпуск?
Снова тихие и спокойные доводы на том конце трубки.
– Почему ты мне об этом не сказал? Нет, ты не говорил. Я бы запомнила. Нет, ЭТО я бы точно запомнила!
Снова поток слов, обезоруживающих и оттого взвинчивающих мои нервы до предела. Но я по-прежнему держусь, закрывая глаза и выдыхая через нос:
– И когда ты ее вернешь? В следующую субботу? А детский сад? Какое заявление? Когда ты его написал? А мне почему не сказал? – тут я взвизгнула, как дворняга, которой перепало сапогом по ребрам. Тихие и невозмутимые слова ложились наперевес моим, и весомость им придавало именно спокойствие, которое сочилось из каждой буквы, произнесенной им на том конце «провода». Ненавижу его!
– Ты должен был предупредить! – заорала я. Все-таки он заставил меня разораться. Заставил чувствовать себя психованным той-терьером. – Ни хрена ты мне не говорил!
Несколько слов на том конце трубки.
– Когда? Три недели назад?
И тут я во всех красках вспоминаю тот разговор от первого до последнего слова – он говорит мне, что собирается взять короткий отпуск, всего на неделю, и поехать в деревню, где живет мать Оксаны. Пуговицу он забирает с собой, чтобы та пересидела самую жаркую неделю лета вдали от города, поближе к воде. Когда это было точно, не помню, но зато припоминаю, почему мой мозг вычеркнул эту информацию – любое предложение, которое начинается, заканчивается или содержит имя его новой пассии, автоматически вычеркивается из моей головы, как нечто инородное, дабы не травмировать и без того расшатанную психику.
Я подскочила с дивана и быстрым шагом направилась к сумке, которая осталась в коридоре:
– Тебе трудно было напомнить? Ты хоть представляешь, сколько всякого дерьма у меня в голове, и ты хочешь, чтобы я помнила каждое событие, о котором ты упоминаешь вскользь? – я судорожно ищу пачку сигарет, но та как сквозь землю провалилась. И когда он начинает говорить мне, что напоминал об этом еще раз ровно неделю тому назад, я забываю о сигаретах и срываюсь на черный мат. Слова, грязные, мерзкие, пустые, льются из меня, не принося никакого облегчения, но остановить их поток я уже не могу. Я устала, я взвинчена, я доведена до отчаянья и хочу курить. Я больше не контролирую то, что льется из моего рта, и я чувствую, как стыд заливает меня холодным потом, с головы до ног. Я бросаюсь в него всякой мерзостью, всем, что попадается по руку взбешенной истеричке внутри меня, в надежде попасть в «яблочко» хоть одним из миллиарда сказанных мною слов, но когда я замолкаю, выпотрошенная и обессиленная, все тот же спокойно-сочувствующий тон красочнее любых нецензурных слов говорит о том, насколько я далека от цели. Плевать ему на мои истерики, плевать ему на то, что я говорю и как. Он хочет побыстрее закончить этот разговор и нажать «сброс вызова».
К горлу подступает ком:
– Дай мне поговорить с Сонькой.
Он зовет ее к трубке, и я отчетливо слышу, как, где-то на заднем плане, она кричит ему, что пошла в туалет. Он передает мне ее слова. На самом деле мы оба знаем, почему она не хочет говорить со мной – слышала мой истеричный лай в трубке. Она терпеть не может, когда я кричу и теперь, когда есть возможность придумать небылицу, которой я буду вынуждена поверить, она рада тому, что не придется слушать мой охрипший голос и нервное, отрывистое дыхание.