Эта история началась весной, в мае, когда лес за рекой уже зазеленел и сады были полны бело-розового воздушного кружева, которое словно убегающее молоко переваливалось через шаткие изгороди и нависало по обеим сторонам переулков пышной клубящейся пеной. Тысячи пчёл деловито жужжали в ней, спеша сбросить зимнюю спячку и скорее насытиться сладким нектаром. Грузные и медлительные бронзовки, гудя точно игрушечные паровозики, низко пролетали над головами людей, и с размаху врезались в душистое варево цветов и ползали там очумелые и пьяные, словно ожившие изумруды. Дачи стремительно просыпались и походили на огромный муравейник, пригретый тёплым солнцем. Отовсюду были слышны гудки и рокот подъезжающих машин, звучные голоса, детский плач, музыка, собачий лай и смех, смех, смех, журчавший без умолку, как звонкий весенний ручей. Тут и там жалобно стонали прокисшие за зиму дверные петли, резво стучали молотки, поправляя покосившиеся ворота и калитки, тучи пыли вздымались с бесчисленных ковров, штор, покрывал, половичков и прочих тряпок всех цветов и размеров, которые в несметном количестве выносились на свет и дружно вытряхивались, а после, развешивались словно флаги в преддверие какого-то странного карнавала на заборах и перилах домов. Беспокойные цветастые ткани, наполняя воздух упругим хлопаньем и трепетом, точно целые улицы шли под парусом, и промытая синь неба пахла морем, и чайки с окрестных озёр кружили в нём, надеясь на лёгкую поживу и кричали пронзительно и жадно. Яркое солнце сверкало в свежевымытых окнах и парниках, слепя и разбрасывая вокруг тысячи солнечных зайчиков. Груды подушек и перин сушились на скамейках и подоконниках, походя на последний, мятый снег, и первые бабочки садились на них и дрожали на ветру, сонно расправляя крылья. Всё было открыто настежь и птицы с любопытством заглядывали внутрь домов, перекликаясь задорно и весело, радуясь всеобщему оживлению и новому по-летнему тёплому дню.
На 2-ой Южной улице, самой зелёной и оживлённой в округе, за красным забором, на котором, как и везде, трепыхались ковры и пыльные зимние шторы, в большом доме с распахнутыми окнами и дверьми, тоже шла уборка, только здесь её называли не иначе как – Большое Весеннее Безумие, и оно было в самом разгаре.
– Безумие! Это просто Большое Весеннее Безумие! Я сойду с ума! – кричал папа и крик этот был полон радостного отчаянья. Его волосы были взъерошены, и сам он весь был весь слегка растрёпан, словно его тоже только что извлекли из шкафа, небрежно встряхнули и отправили проветриваться.
– Где моя шляпа? Где? И мои очки? Я только что положил мои очки на комод, а их нет! Нет! Я ничего не вижу! Ни-че-го! Ничего! Это невозможно! Просто невозможно!
Мама, не прекращая со скрипом протирать смятой газетой ещё влажное оконное стекло, как всегда спокойно предложила:
– Хорошенько посмотри везде ещё раз. Им некуда деться.
– Но я всё уже сто раз всё осмотрел! – нетерпеливо повторял папа, бегая из комнаты в комнату и путаясь у всех под ногами. – Сто раз! Тысячу! Их нигде нет! Нигде! Это кошмар какой-то!
Мама переглянулась с помогавшей ей Варей, и они обе улыбнулись, как умеют улыбаться только женщины, когда речь заходит о мужчинах или о новых туфлях.
– Значит, посмотри в сто первый раз, – отвечала мама. Она была архитектором и любила основательность во всём.
– Тебе легко говорить, ты всё видишь! – воскликнул папа. – А я нет! Я как крот! Понимаешь?! Крот!
– Тогда почему бы Вам, мистер Крот, не пойти и не вскопать нам грядку? А Серёжа с Варей поищут пока твои очки, – резонно предложила мама.
– Нет, это немыслимо, – продолжал бушевать папа, претендуя, что не слышит её замечания. – А ещё, я только что обнаружил, что кто-то опрокинул термос в моём чемодане и всё намокло! Хорошо ещё, что моя рукопись лежала в другом, а то бы мне всё пришлось начинать сначала. Всю книгу!