– Руку начало ломать, наверное, к непогоде.
Мы сидим на теплой солнечной стороне у стены старой сельской хаты, и дед Яромчик легонько растирает правое предплечье.
– На дождь не смотрится. Не надо было с самого рання косой махать. Говорил тебе, как освобожусь, подъеду и сам обкошу, – сердится его сын Петр.
– Подъеду, обкошу, а я, по-твоему, сидеть должен? – не унимается старик.
– Сидеть не сидеть, а подождать мог.
Сын намекает на возраст. Николай Григорьевич появился на свет еще при царе-батюшке, в 1912 году. Да такой дурной век впереди оказался, что не приведи Господи. Чего только не перепало деду Николаю повидать и перенести за все эти многие и многие годы.
– Кто долго ждет, тот мало имеет, – резюмирует на свой лад старик, – а все-таки ранение дает себя знать, раньше, кажись, я на это не жаловался. Или как? – он хитровато прищуривается, ждет, что все-таки ответит сын.
– Конечно, не жаловался. Да и сейчас от тебя такого не дождешься. Все сам да сам, – соглашается Петр.
– То-то и оно…
В их перепалку, легкую, непринужденную, за которой даже непосвященному в эти отношения человеку чувствуется и огромная сыновья любовь к прислонившемуся к потемневшей стене старику, и такое же взаимное уважение этого старика к сыну. Я не вмешиваюсь, понимаю, без разрешения старика туда нечего встревать, только помешаю. Наоборот, мне нравится слушать их, особенно Николая Григорьевича.
К тому же, словно на скатерти, разостлан хороший день: в дождливое нынче ненастье вдруг влетело на дымчатой паутине бабье лето. И засияло, засверкало, запахло, затуманилось, закружилось, заплелось в этой паутине то, без чего осень становится унылой, грустной, вязкой, тяжелой…
Ладорожская осень – необъяснимая пора. Дни после затяжных дождей пошли легкие. Солнечные лучи отливают из листьев медь. Ее золотистость виднелась повсюду: широкими мазками наброшена на поле за околицей, мелкими штрихами пробежала по сельским подворьям, хотя у каждого подворья свой колоритный портрет, утонченно обозначилась в здешних садах – и каждый сад золотился, краснел, румянился по-своему, только у реки она никак не может затушевать прибрежную зелень. Этот зеленый пояс придавал Ладорожи особенную стать, ту стать, которая присуща пожилым женщинам, еще сохранившим и легкость походки, и красоту движений, но уже понимавшим, что лучшие годы позади.
И Ладорож смирилась перед этой ненавязчивой, но каждодневной осенней настырностью и принимала ее краски с той устоявшейся покорностью, как покоряются судьбе.
У села удивительное даже для нашей полесской топонимики название. Хотя в округе есть и Ласицк, и Невель, и Хойно, отдающие пращурской неизвестностью и этим выпячивающиеся из таких обыденных наименований, как Востров, Диковичи, Круговичи, Лопатино, Жидче…
* * *
Еще когда подходили, почувствовал доносившийся с подворья Яромчиков запах свежескошенной травы, сорняков, как здесь говорят, зелья, тонкий, далеко не весенний, даже не летний. Он еле уловимый, в нем намешена и крапивная горечь, и сладость лебеды, и терпкость осоки – всего того, что стояло вдоль старенького забора, что выскочило в давно убранном огороде и полезло вдоль сарая, закрутилось около ульев и теперь пало под бритвенной остротой косы.
– Батькина работа, – пояснил Петр Николаевич, – никому не доверяет. Когда мать была жива, так они вдвоем эту землю охаживали. Так что в доме его искать бесполезно, где-то он здесь.
Мы встретились около улья-колоды. Их несколько в огороде. Древние, они достались Николаю Григорьевичу еще от его отца, а отцу – от деда. Теперь такой улей поместить бы в уголке городской квартиры – и запах меда устоялся бы навечно, несмотря на все те «чудные» запахи, которыми богат любой город.