ЁЖИК ПО ДОРОЖКАМ БЁЖИК, НЕ ДЕТСКОЕ
Верес остановился в напрасно сгустившейся тени под вязом, не видя смысла продолжать движение по дорожке вдоль деревьев, охваченных зелёным пламенем молодой листвы. Ни единого признака любимой вокруг, её всевидящего глаза. Только надрывно сосущая грудь жажда, которая отнюдь не от жары. Снова закрутил в пальцах сигарету, выбрав своим занятием изучение пожелтевших костяшек пальцев. Здесь заканчивался его путь по оглушительно просторным набережным, словно по подмосткам неизвестного никому, кроме него, театра.
– Твоё место не здесь…
Он оглянулся, словно кто-то произнёс эти слова вслух.
Где нынче идёт война?
Где в бессмысленной схватке легионеры подымаются в последнюю атаку и падают один за другим в чужую траву под раскалёнными пальмами, и по их телам в мундирах без знаков различия топочут ботинки чернокожих боевиков, кольцо окружения сжимается, и пуля из китайского калашникова разрывает наконец холодную сердечную мышцу?
«Моя любовь осталась на виду беспечной осени. Во всём пора сознаться: что проще умереть во сне, в бреду, чем жить в разлуке, как в неспешном танце (сорвавшимся листом). Один..один… с замедленною казнью до седин, мне листопад откроет метку смерти в изжелта красном фирменном конверте.»
А до того с ним была зима, когда он пребывал в коконе глухоты, в стадии личинки или болезни, или преддверия. Она, его любимая женщина, ссылалась на депрессию, хотя очевидно было, что избегает его. Предложила пожить врозь.
Каждый день воздержания приближает нас к вечному покою…
День …цатый. Он налил водки просто в фужер и выпил механически, как воду. Вторая часть ноктюрна зазвучала приглушённо и пленительно, окутывая нежной сетью, затягиваясь горлом туже и туже. Верес встряхнул головой и громко простонал. Он писал ноктюрн для неё все эти студёные месяцы, ноты вспыхивали страстью, когда он тянул замёрзшие руки к огню конфорки и яростно дрожал от разлуки. Всё написанное отсылал ей раз за разом и улыбался одержимо, читая в ответ снова и снова:
– Не.. Мо-ё…
После Шопена никто такого не писал. Когда он ловил пальцами клавиши, белые, белые, а больше чёрные, для неё они были все чёрными. Если бы раны могли говорить, то боль выбрала бы этот язык, невероятный, как возможность исцеления. Средняя часть ноктюрна продвигалась вперёд как никогда, и это было невозможно остановить, даже если бы он пытался. Морозный ветер словно силился сорвать его с балкона, куда он выходил с сигаретой бессонными ночами, и здесь отзывались прозрачные, звонкие стаккато. Целый лес заиндевевших серебром дирижёрских жезлов раскачивался перед ним. Это уличные фонари вспыхивали сквозь тополиные ветви. Он силился вырвать свою любовь из волглого тумана оседлости, мучимый предчувствием, что теряет её день ото дня. И вкус рюмки, как сосновых побегов его детства, меркнул на его губах перед иной памятью. Её лёгкие поцелуи, падающие навзничь на лицо вместе с ливнем молочных в лунном свете волос, и пылающий висок, сладко коснувшийся вскользь жадных губ. Он просыпался, с сухими глазами, утопая в таком безбрежном одиночестве, которое могла поселить в сердце только близость последней черты, ощутимая уже однажды, когда он умирал от чудовищной пневмонии в полуторагодовалом возрасте. От него отказалась больница, он впадал в дрёму стоя, не выпускаем с бабушкиных рук, а всё существо его уже прощалось с миром, противилось, но не находило сил.
Не шатаясь, он зашагал в караоке и развалился в кресле с микрофоном наперевес:
– Тебе не верится, не нравится
А я такой, а ты красавица
Я восемь дней в неделю пьяница