Вторник 28 февраля 1978 года, день
Ленинград, Измайловский проспект,
исполком Ленинского района
Во мне горит двадцатый век!
И бьет набатом память павших,
Нас защищая – пеплом ставших…
[1]Чистый девичий голос звенел, наполняя зал. Взлетела вверх рука, распахнулась над головой ладошкой, и тонкие подрагивающие пальцы собрали взгляды зала. Сквозь щелку кулисы мне был виден Женькин профиль с пятном горящего на скуле румянца. Одинокая хрупкая фигурка в черно-белой школьной форме, каплей алой крови на груди – значок и жесткий свет в лицо…
Все верно, так и задумывалось: никаких полутонов – победа или смерть.
Женя шла сразу за моим вступлением, задавая общий тон нашей программы. С трудом, не сразу, но мне удалось научить девушку входить в состояние контролируемой ярости – помогли старые фотографии из ее семейного альбома да глуховатый рассказ седой как лунь прабабки о шевелящейся над расстрельным рвом земле. На репетициях, перед выходом, взгляд Жени теперь проваливался на глубину, прежде ей недоступную, и что-то она там видела такое, отчего на сцену ступала уже незнакомкой. Жар, что стеной вставал в ней в такие моменты, мог обескуражить невольного наблюдателя.
Первый ряд в полутемном зале занимало жюри – представители райкома и районо. За ними – уже выступившие агитбригады других школ, родители, педагоги. Рядком наши: подавшийся вперед военрук, застывшая лицом Тыблоко, брюнетка-«завуч» и Мэри с по-детски приоткрытым ртом. Где-то, не вижу где, Томина мама, отпросившаяся по такому случаю с работы, и сюрпризом при ней – Варька з Шепетовки.
Все слушают и, кажется, слышат.
«Это хорошо. – Я перевел дух и провел вспотевшими ладонями по штанам. – Это обнадеживает».
Мы шли последними. Мне показалось это хорошим знаком: когда жюри будет принимать решение, разбуженные эмоции будут еще свежи.
Было ли это подыгрышем?
Несущественно, решил я. Все равно наша программа настолько резко выламывалась из бравурного ряда ей предшествующих, что очередность выступления была уже не столь важна.
– Или пан, или пропал, – беззвучно прошептал я и повернулся к Паштету: – Готов?
Тот облизнул побелевшие губы и решительно кивнул.
– Пошел. – Я слегка подтолкнул его в спину, выпуская на сцену.
Ему навстречу шагнула Женька. Взгляд у нее был отчаянным, а руки мелко тряслись. Ее тут же уволокли вглубь, к столу с водой.
– «Поршень прогресса толкают горящие души! Слушай!..» – уверенно заскандировал Пашка.
Я замер, пробуя на слух.
Нет фальши. Справляется. Молодцы мы – и он и я.
У кулисы, нервно переминаясь с ноги на ногу, выстроилась следующая тройка – в настоящей полевой форме РККА, арендованной из развалов театрального реквизита. Потертые «мосинки», что оттягивали девичьи плечи, привез откуда-то военрук – сразу после того как побывал на нашей первой большой репетиции.
– Девочки! – Я по очереди заглянул им в зрачки. – Вдохнули. Выдохнули. Расслабили горло. Все будет хорошо. Три. Два. Один. Пошли!
– «Вставай, страна огромная…» – Соло Алены, поначалу негромкое, начало свое восхождение в крещендо. Корни моих волос пропахало колючей дрожью. Мелкая суета, царившая по эту сторону занавеса, замерла сама собой; молчание зала стало оглушительным.
«Поразительно, – успел удивиться я, – как много смысловых пластов впрессовано всего в три слова! Слышишь – и тебе на плечи опускается глыба той войны, а ты от этого распрямляешься».
– «Пусть ярость благородная…» – К голосу солистки, опять ставшему негромким, присоединилось еще два. Да, эти послабее тянут. Зато хором. Вместе.
Я приник к щелке. Моя Томка стояла с ближнего края: кирзачи, скатка через плечо… И кокетливо сдвинутая набок пилотка!
Опять! Опять ведь успела тайком от меня ее сдвинуть!