…Два часа оттикали по циферблату, канули в пекло страданий. На душе Веры сделалось одичало и пусто, как на забытом затравленном лебедой и бурьяном гумне. Пока лежала, ужавшись в овчину, кусала подушку, горло распирал крик.
Худые мысли кружили чёрным вороньём. «Господи, огради! Только бы не убили…Только бы не убили его!» Встала, оделась, намотала портянки, сунула ноги в холодные, выстуженные сапоги, хотела поставить чайник, но не дошла до печи, снова упала на жёсткий лежак, задохнулась в слезах, в муке, в чёрной пустоте хлынувшей в голову…А потом, прошло. Одубело, как будто, что-то в груди. Лишь на донце сердца сосало, томилось нечто колкое, похожее на жало пчелы, и точило сукровичную боль. Она хотела отвлечься, смотать на катушку распутанный провод, но та, что гиря выпала из рук, закатилась за печку. Одна надежда осталась: утопить ворох тёмных мыслей в заботах по службе. Но пока разжигала щепку, память, как дроглое эхо, упрямо повторяла их разговор.
– Миша, – она прислушалась к его рваному дыханию. – Спишь?
– Нэт.
– Можно ещё вопрос?
– Спрашивай. – Он уловил сухой и тревожный блеск её глаз.
– Что по-твоему война? – она притихла у его плеча.
Он помолчал, потом ровно ответил:
– Война…это конэц нас всех…людей.
Спокойный голос его обжёг Веру.
– А это тогда мир? – запальчиво прошептала она, глядя в чёрную дичь его глаз.
– Мир…– он бережно огладил её плечо, – это продолжение всех нас. Продолжение Человечества.
Ей было приятно ощущать на плече тяжесть его коротко стриженой головы. Он дышал полуоткрытым ртом, смуглая рука его, позабытая на её тугой девичьей груди, сонно шевелила мозолистыми от работы железными пальцами.
– Откуда ты всё знаешь?
– Ах, ты вруша! – он ласково сжал, податливо заполнившую его широкую ладонь, прерывисто дышащую плоть. – Ты сама всо прэкрасно знала наперёд. Разве, нэт, а?
– Я это я, ты это ты…У тебя всё, как-то убедительнее, правильнее, что ли…
– Хо! Я же не мужчина! – усмехнулся он.
– А ну-к, отстань смола! – она шлёпнула его по жадной руке. Крутанулась на бок, шмыгнула рукой за пазуху ночнушки и, краснее, глядя на Магомеда влюблёнными глазами, сунула ему в руку мягкий, таящий тепло её грудей замшевый свёрточек. Прижимая подарок, Магомед ослепил её белизной своих волчьих зубов, спросил:
– Ва, что это?
– Увидишь…кисет бисером расшила.
Он властно притянул её к себе, хотел поцеловать, выразить свою благодарность, но она с силой упёрлась руками ему в грудь, гибко перегнулась назад:
– Ты всегда будешь такой, Миша?
– ? – он с удивлением посмотрел ей в глаза.
– Ну вот таким, феодалом – деспотом. От тебя так и веет беспрекословным правом первой ночи. Ты всегда такой непреклонный…
– Тебе нэ нравитца? – он отпустил её руку, сомкнул веки.
– Нравится, но…
– Я мужчина, – он свёл чёрные молнии бровей воедино, помолчал и неожиданно открыл свои горячие, аварские глаза. Они смеялись. Слепили насмешкой. Но вдруг обожгли своей властной строгостью.– Я горец. Воин. Я буду разный. Хороший и плохой. Очэн хороший и, быть может, очэн плохой. Но, клянус, всегда буду с тобой. Потому что, ты, навсегда в моём сердце. А тепер спать. Это приказ.
Он спал. А она вновь передумывала вороха мыслей, моргала сухими глазами в душную, прогорклую от табака темь. Вспоминала ядовитые слова Ушаковой. – «Он же нацмен», «Чёрный», «Так уж у них заведено у них…по две жены иметь…» «Знай, национальные рога, один чёрт, вылезут, хоть тресни…» Думала Вера. Примеряла. Передумывала. И сходилась в одном. «Я чувствую его, как дышу. А за такую любовь, всё можно простить. Всё можно перетерпеть. Я женщина. А главные достоинства женщины, говорила мамочка: «Смирение, скромность, жертвенность и любовь».