«Звезда нищеты». Арсений Александрович Тарковский
Я тень из тех теней…
Арсений Тарковский
«Стихотворений на свете так мало, что поэзия была бы Ко и нор’ом» (в современном написании – Кохинор, знаменитый алмаз), – писал молодой Пастернак в письме к отцу, – если бы ее не переполняли и не заслоняли бесчисленные «стишки». В конце жизни он говорит о том же: о позоре литературного производства, о «литературном процессе», который только тем и занят, чтобы сделать появление этих редчайших вещей крайне затруднительным – или вообще невозможным[1]. До последнего времени, слава Богу, «поэтам хорошим и разным», «литературному процессу» и направляющим этот процесс критикам и теоретикам добиться этого все же не удалось. Вопреки всему, кто-то еще раз дает нам увидеть, что поэзия – аномалия в ряду обыденностей, счастье и чудо. Что то, что может сообщить она, никаким другим образом не сообщается.
И было это как преображенье
Простого счастья и простого горя
В прелюдию и фугу для органа.
За это мы и благодарны Арсению Александровичу Тарковскому. В самое неблагоприятное для этого время он был занят этими редчайшими, как алмаз Кохинор, вещами – стихами: бессмертными, поющими словами, которые в греческой античности называли крылатой речью. Драгоценные камни естественно ассоциируются со звуком его стихов, но еще больше – «капля лазори», вода, не простая, царственная, ионийская вода:
Мой кузнечик, мой кузнечик,
Герб державы луговой!
Он и мне протянет глечик
С ионийскою водой.
К «литературному процессу» своей современности (нескольких довольно разных современностей: литературной современности 30-х, 40-х, 50-х, 60-х годов) они не имели никакого отношения. Там писали, там рассуждали, там спорили совсем о другом и по-другому. Там всегда было не до ионийской воды и камней Кохиноров.
Начнем с одного из самых чудесных русских стихотворений: «Бабочка в госпитальном саду».
Из тени в свет перелетая,
Она сама и тень и свет,
Где родилась она такая,
Почти лишенная примет?
Она летает, приседая,
Она, должно быть, из Китая,
Здесь на нее похожих нет,
Она из тех забытых лет,
Где капля малая лазори
Как море синее во взоре.
Она клянется: навсегда! —
Не держит слова никогда,
Она едва до двух считает,
Не понимает ничего,
Из целой азбуки читает
Две гласных буквы —
А
и
О.
А имя бабочки – рисунок,
Нельзя произнести его,
И для чего ей быть в покое?
Она как зеркальце простое.
Пожалуйста, не улетай,
О госпожа моя, в Китай!
Не надо, не ищи Китая,
Из тени в свет перелетая.
Душа, зачем тебе Китай?
О госпожа моя цветная,
Пожалуйста, не улетай!
Тарковского часто называют последним поэтом высокой (или чистой, или классической) традиции; естественно, эта традиция включает в себя модерн и авангард. Но высокую традицию уже погребали на похоронах Ахматовой – и сам Тарковский прощался с ней как с последней тенью:
И эту тень я проводил в дорогу,
Последнюю – к последнему порогу.
В таком случае он – уже после-последний поэт; иногда мы слышим об этом от него самого:
Мне странно, что я еще жив
Средь стольких могил и видений.
В этой связи рядом с ним можно вспомнить единственное имя – Марию Петровых. Они, младшие друзья «последних поэтов» – Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой – остались среди чужих, в глухом одиночестве (я имею в виду одиночество поэтическое, а не биографическое).
Святой колыбелью была мне
Земля похорон и потерь.
Есть такой склад поэта – как и человеческий склад: поздний ребенок в семье, последыш. Вокруг Тарковского были уже поэты другой культурной крови. Конец прежнему роду подвела, казалось, сама история: нужно было хотя бы краем детства, как Тарковский, застать другой мир и другой русский язык (