Молодая луна сияла обоюдоострой улыбкой.
Сияла? – скалилась.
В улыбке крылось целое богатство смыслов: угроза, тайна, предвкушение. Так могла бы улыбаться, выглядывая из мрака, вечно юная красотка-кицунэ[1], карауля незадачливого любовника, чтобы низвергнуть его в пучину гибельной страсти. Ночь призраков и влюбленных, злоумышленников и демонов набросила на Акаяму покрывало из черной парчи. Острые ножи лунного света наискось вспарывали ткань, превращая улицы в серебристые разрезы с угольной кромкой.
Впрочем, здесь, на северной окраине города, дома торчали как попало, россыпью кривых зубов во рту забулдыги, а улицы с переулками представляли собой такую невообразимую мешанину, что в ней путался даже лунный свет. Прямые линии? Ровные ряды зданий, как предписано уложениями по градостроительству? Ночь и луна превратили квартал в хаотичное нагромождение светлых пятен и темных провалов, отчего с высоты окраина походила на дельту реки, текущей жидкой тушью, с множеством бумажных островков.
Квартал спал, погружен в тишину, как в стоячую воду. Если демоны или воры и вершили свои тайные дела, то происходило это в другом месте. Лишь колокол в отдалении пробил Час Быка[2], да чей-то пес встрепенулся спросонья во дворе. Залаял, взрыкивая и подвывая:
«Сторрррожу-у-у! Только суньтесь! Всех поррррву-у-у!»
Соседские псы не остались в долгу. Понеслась по кварталу лихая перекличка:
«Не спим! Бдим! И я тоже! И я!»
Привыкшие к собачьему гвалту хозяева всхрапывали и ворочались во сне. Из одного жилища грянула брань, из другого – обещание выбить дурь из глупой псины. Исполнить угрозы никто не спешил. Лай улегся, сошел на нет – так разглаживается поверхность пруда, растревоженная случайным порывом ветра. Лишь где-то с упрямством, достойным лучшего применения, продолжал бубнить недовольный голос:
– Куда? Куда спрятал?
Тишина, вновь затопившая квартал, подступила к стенам дома, из которого неслись вопросы. Пожелала влиться, воцариться; не смогла. Казалось, сам дом сопротивлялся ей: кряхтел, постанывал. Под полом скреблась мышь, с крыши сыпался мелкий сор – и вторило уютным житейским звукам хриплое ворчание:
– Куда спрятал, а? Найду! Все равно найду…
Голос прервался. Послышался хруст, и следом – довольное чавканье. Довольное? Ну, не очень-то. В чавканье, как перед тем в ворчании, занозой пряталось, зудело и кололось раздражение, готовое перерасти в глухую злобу.
Жалобно застонал пол под тяжелыми шагами. Кто-то бродил по дому, нимало не заботясь о производимом шуме. Любопытная луна сунулась в окно, к счастью, не завешенное шторами из бамбуковых планок. По комнате, спотыкаясь, ходил человек: вздыхал, жевал, плямкал губами. Сунулся в дальний угол, растворился во тьме. Возник опять: черно-белая мозаика из теней и бликов. У любого зарябило бы в глазах, а там, глядишь, возникли бы скверные подозрения: да человек ли это?
Беспокойное существо замерло посреди комнаты, купаясь в потоках света, льющегося из окна. Сложилась единая картина: грубоватые черты лица, распатланные волосы, складки мятой одежды. Пальцы рук беспрестанно шевелятся, босые ступни переступают на месте, будто мерзнут…