Она пришла ко мне в этот раз после очередной своей закончившейся любви – выпитая до дна, выжатая как лимон, уничтоженная. Не пришла – приползла, оставляя в коридоре кровавый след за собой. Я знала, как она болеет после каждой любви – сильно, но недолго, – ходит черная, страшная, никакая.
– Пошла установка на поражение, и я ничего не могу с собой сделать, – хрипло прошептала она, протягивая тетрадь, которая от долгого употребления превратилась в кипу исписанных листочков. – Почитай и, если сочтешь нужным, распорядись по своему усмотрению. Мне это уже неинтересно и совсем не нужно.
Я сказала, что так всегда бывает, когда заканчиваешь какую-то вещь. У меня так бывает, у всех, кто пишет, особенно если это – твое родное и идет из души. Это как тяжелые роды: ты так мучаешься, что ребенок, только что появившийся на свет, тебя не интересует. Ты смотришь на него и думаешь, стоило же из-за этого крохотного сморщенного красного существа терпеть неудобства девять месяцев, стесняться своего живота, а потом валяться в родильной палате, скорчившись от боли, с недоумением и ужасом смотреть, как в самых твоих сокровенных местах возятся незнакомые люди.
Но потом ведь ты понимаешь, что все позади, что это твой ребенок и он уже существует независимо от твоей воли, хотя и вышел из тебя, и сразу же начинаешь его любить, обожать каждую его черточку, восхищаться, какой он красивый…
– Не знаю, у меня были одни только выкидыши, – с нехорошей усмешкой ответила она.
Я слабо махнула рукой – вот всегда у нас так с ней было: только я проникалась к ней всем своим сердцем и зажигалась желанием ей помочь, как она наотмашь била меня по открытой настежь душе. Черт, как больно. И помню же каждый раз, что нужно ей мое сострадание и помощь, как ей же – пятая нога…
Она посидела немножко, выпила несколько рюмочек коньяку, тайком от меня зализывая свои раны, пока я отворачивалась к холодильнику. Я делала вид, что ничего не замечаю. Мы нехотя поговорили о дворовых новостях, придя к единодушному мнению, что весь дом замучили коты своими отвратительными утробными ночными криками.
Она встала, отряхнув как сон свои печали, и потянулась, очаровательно вывернув все еще красивую маленькую морду. И я невольно залюбовалась ею, подумала: до чего ж талантлива эта Сука, до чего ж не похожа на всех остальных, утонувших в ежедневных своих печалях и давно сдавшихся на милость подающих им случайные кусочки.
Она могла быть сногсшибательной и безумно красивой – а потом ходить с ободранными боками, свисающими клочьями шерсти, опущенной мордой и глазами, в которых – тоска. А потом какими-то ей одной известными способами снова превращаться в элегантную Суку-мадам с обольстительными манерами.
Смерть и возрождение – как рождение. Будучи истинной сукой, всю свою жизнь она строила на выживании. При всем убожестве поставленной задачи процесс этот протекал у нее весьма неспецифично. Он был довольно глуп и абсолютно лишен расчета. Я все удивлялась, ну как же можно выживать, не прикинув наперед: кто, что, как, сколько и почем? Просто терялась, пытаясь сформулировать для себя критерии ее естественного отбора.
Между тем она попрощалась и ушла, по-моему, даже не вспомнив, для чего приходила. Закрыв за ней дверь, я взяла ее тетрадку и начала читать. Все это называлось примитивно-претенциозно: «Я не хочу больше жить». И мне очень это не понравилось: не люблю параноидальных названий. Но читать было интересно: из каждой фразы бисеринкой посверкивало искренностью, попадались и откровенно слабые места, но это была слабость свойства чисто профессионального, они все равно были живыми, их так и хотелось поправить, чтобы засияли радугой ощущений, возникающих только от точно подобранных, построенных в единственно верной своей очередности слов.