Ритке Фёдоровой из п. Золотец 70-х годов ХХ века
Я пишу эти строки пером и чернилами на бумаге, сделанной из волокон растения. В моих покоях приятный сумрак, разрезанный узким столпом света, в котором роятся золотые пылинки. Откинувшись в кресле и взирая на предупорядоченный хаос танцующих частиц мироздания, я забываю себя. И длится время. За окном едва приметно плывёт облако, и я свободен не спешить. Так неспешен путник в вечности. В его пути нет начала, но есть порог, через который должно переступить. И нет конца, но есть очередное окончание.
О том и свидетельствую, ибо находился при окончании мира в семитысячном году по иудейскому упованию. И видел реченное патриархом Левием: «В седьмой же юбилей будет мерзость, коей не могу высказать перед лицом людей, ибо тогда узнают, как творить её. Оттого пленены будут и ограблены, и исчезнет земля, как и само бытие их» (Завещание 12 патриархов, от Левия, гл. XVII).
Заверителями записанного мной по доброму обычаю да будут соименники, друг с другом не знакомые. Один открыл мне душу. Другой – мой нынешний беседчик-прекослов, чей хладный ум и непредвзятость известны миру. К сему и руки приложили:
«Probatum est. Печаткой юности своей удостоверяю: Marcus Annius Verus. Сие кольцо свидетель всех твоих нежданных посещений и споров об ὅλων λόγον, в котором я тогда готов был раствориться. Ошибочность чего и признаю. Во славу Господа, дарующего жизнь».
«Прочитал. Да вроде всё верно, кибер свидетель ;-)».
С чего же начать? С той холодной ночи со звёздами в небе – безучастными ко всему, как снулые рыбы в зимнем пруду? С идущего впереди незнакомца? Марик видел только спину водителя Зил-130, который привёз его туда, – рубчики фуфайки и отвислый хлястик с засаленными, металлически отсвечивающими краями. Потом были пять бетонных ступенек, звон дверной пружины, длинный коридор, устланный пузырившимся линолеумом… Марик помнил это смутно. Он хотел тогда спать, мучимый затянувшейся morbus angelicus – ангельской болезнью, как остроумно называл бессонницу один мой знакомый лекарь. Воспалённый ум, по слову этого эскулапа, куда болезненней, чем воспалённый зуб. Ибо зубную боль можно убаюкать в мокрой от слёз пуховой подушке, а разум бесплотен и неприручаем… Или начать с того, как он вернулся домой, и там было другое небо – с подохшими рыбами? Так он это почувствовал. И увидел, как истаивает в чёрном вакууме сама сбыточность жизни. Пожалуй, тогда и началась его война? Или раньше – на той альпийской каменистой тропе, обагрённой кровью вечника?
Лучше уж начну с самого начала.
Впервые чудноватая способность различать живое-неживое проявилась у Марчика в два с половиной года от роду. В ту пору мама была всегда живая. Ему нравилось трогать её ворсистое платье, приятное на ощупь, и тянуть к полу тяжёлые бархатные занавеси в спальне. Нравился огромный комод с разноцветными флакончиками, расчёсками и фигурками тонконогих зверушек. И перстни на её пальцах. И платиновые волосы, сплетённые в косу, и серо-голубые очи.
Она сама кормила грудью, что отец поминал спустя годы, называя атависткой и почему-то сектанткой. Шутил, конечно. И смешные казусы рассказывал, как мама поначалу паниковала: «У него правое ухо больше, чем левое! Они разные!» Боялась патологий из-за того, что младенец появился на свет через роды, а не доращивался в инкубаторе. «Да он просто отлежал ухо, – успокаивал отец. – Смотри, во сне на подушке оно как листик подворачивается, вот и распухло».
Марк смутно помнил, как ползал по ней настоящей – тёплой и гладкой, в шёлковой сорочке. А потом мама стала неживой. Это произошло сразу после его прогулки по зелёной траве, в которой копошились и гудели уже виденные на комоде тонконогие зверушки. Та же самая мамина рука гладит его по голове, перебирает волосики – но рука другая. Да и рука ли это? Он чувствовал перемену, но виду не подавал. Что-то подсказывало: другие не должны знать, что он знает. В непонятном окружении надо быть осторожным и беречь свои маленькие тайны, которые могут вырасти в спасительные преимущества.