Много лет и множество километров к душе моей, что живёт за серыми брёвнами загона в бесконечных полях Тункинской долины. Много лет – каждый день – я думаю о нём. У меня есть его фотографии, – за эти годы их сделано совсем немного – и каждая из них выглядит так, что он смотрит на меня – сидит и внимательно смотрит. Слушает, слышит и говорит со мной. Каждый день все эти годы я думаю о том, как странно устроена жизнь. Я задаю себе один и тот же вопрос: почему самые близкие нам люди, наши любимые, родные, приходят в нашу жизнь не в её начале, почему они не ровесники нам и почему мы встречаемся так поздно, так жестоко и изощрённо поздно, когда один из нас намного старше другого, а тот, другой, уже успел прожить свою жизнь, наверное, наполовину – так, во всяком случае, утверждает он. И я ему верю.
Его фотографии – не единственный способ общаться. Он приходит ко мне во сне, – часто будто из внезапного прояснения в свинцовом питерском небе – в своей любимой рубашке и с неизменным чувством юмора, которое рисует морщинки лучами вокруг его солнечных, но выгоревших глаз. Он говорит со мной по телефону, когда я звоню и, как истинный стяжатель всего лучшего на этой планете, требую доложить о состоянии здоровья, но первое, что слышу все эти годы: «Как дела?» Так он спрашивает каждого, кто ему звонит. А звонят – постоянно, без перерыва. Сейчас у него есть мобильный телефон, и он всегда говорит по громкой связи. А десять с лишним лет назад я дозванивалась по обычному телефону в Харбяты – через барышню, и по старым надёжным проводам бежал мой обеспокоенный голос, чтобы встретиться с его голосом и вновь узнать, что он в порядке.
И, конечно, я стараюсь как можно чаще его видеть. Когда ему было под восемьдесят, нас разделяли двести километров, а теперь – в тридцать раз больше. Но я очень стараюсь. И вот сейчас, ровно в эту минуту, я думаю о том, как поеду к нему, несмотря ни на что, и все шесть тысяч километров я буду думать о том, что мы скоро увидимся и я смогу держать его за руку, слушать его и смотреть ему в глаза.
Десять с лишним лет. Тогда был сентябрь, и тункинские степи, отгороженные Саянами справа и успокоенные Хамар-Дабаном слева (если ехать к нему в Харбяты или вообще в Монголию), были зелёного золота. Ночи были уже холодными, небо часто серым, домики дикого курорта с целебными водами – тоже. Серыми были и дощатые строения маленьких санаториев, и загоны, в которых не жила ещё моя душа, серым был долгий вьющийся асфальт дороги, той самой, что режет степь ровно посередине долины. Пахло елью, уставшим летом и сеном, неубранным сеном в стогах – здесь его и не станут убирать, потому что с ним ничего не случится.
Мы аскетично отдыхали среди суровости сибирского сентября – я, мои годовалые дети и их папа. Часто шёл дождь, и было очень сыро – настолько сыро и спокойно, что вся долина казалась одним большим одеялом, под которым действительно можно отдохнуть. Когда же, традиционно внезапно меняясь, солнце садилось в ясном небе, изрезанном грядой Саян, асфальт той самой дороги становился медным, а все кони на выпасе – гнедыми. Местные собаки превращались в статуэтки буддийских дуганов, а местные жители – в небожителей, поскольку было их немного и каждому из них солнце придавало загадочное сияние.
По вечерам мы выходили из банного комплекса, в котором принимали с дочерью ванны: дочь категорически отказывалась ходить в свои год и четыре месяца. Мы выходили оттуда по серой пахучей глине, с мокрыми полотенцами на головах, в тёплых свитерах: дочь с серьёзным видом восседала у меня на левой руке, а в правой я всегда несла сумку для молочных лепёшек.