Гудок сигнального рожка, вклинившись в многоголосье разноязычной толпы, разорвал реальность надвое, и вспугнутой птицей забилась в реальности той и расколотая надвое жизнь.
Люди спешно прощались, суетились, давали друг другу последние наставления, пытаясь запечатлеть в памяти родные лица, и запомнить их, выхватив из грязных вокзальных декораций. Чтобы там, на чужбине, в минуты щемящей ностальгии, напитаться от воспоминаний, как от животворящего огня.
А в воздухе незримо витал немой вопрос, на который вряд ли кто сумел бы им сейчас ответить…
Сидя возле запотевшего окна, Алексей отстраненно наблюдал за прощальной вокзальной кутерьмой и чувствовал себя одиноким и никому не нужным.
Он и впрямь в этом мире один.
И провожать его некому.
То, как расправилась с ним судьба, забрав за неразумность самое дорогое, вмиг отрезвило его, сделав и старше, и мудрее. Но есть вещи, которые не отмолить уже никогда, хоть лоб расшиби. Они врезаются в память живым укором заблудшей совести, и под тяжестью беспощадной правды остается лишь фиксировать проносящиеся мимо события, все меньше понимая, живешь ли сам, или присутствуешь на чьем-то празднике жизни.
Уткнувшись лбом в холодное запотевшее стекло, он с тоской взирал на смолящих в ожидании седока ямщиков в длинных овчинных тулупах, на снующих среди неподъемной клади носильщиков, на весь этот обезумевший люд, сорвавшийся с насиженных мест и мчащийся невесть куда, навстречу неизвестности. И над всем этим людским муравейником – зловещее чёрное небо с мириадами звёзд и парящими, словно в замедленном кадре, снежинками. Спустя всего лишь мгновение, и им суждено закончить свой путь на затоптанной сотней ног привокзальной платформе…
Вот так и он. Карабкался, к чему-то стремился… И – тупик. И нет ничего. Лишь холодный состав, который вот-вот умчит его в пугающую даль с билетом в один конец.
Он бежал от себя самого, понимая: не измени он что-либо теперь, – и не вырваться уже никогда из липкой трясины полужизни, в которую сам же себя и загнал. И лишь мысли о сыне еще удерживали его на плаву, заставляя отчаянно цепляться за постыдное свое существование, ища в нем и новые варианты, и новые территории…
…С последним паровозным гудком платформа вновь пришла в движение, и, спешно отделившись от толпы, отъезжающие проследовали к вагонам, чтоб, прошептав Родине последнее «прощай», умчаться навстречу надеждам.
Сбудутся ли они?..
…Поезд мерно покачивало на стыках, с каждым километром унося Алексея все дальше от сына, от Дуняши, от закутанных в снежные шали берез. И было приятно, закрыв глаза и вслушиваясь в равномерный перестук колес, ощущать странное оцепенение отдавшегося во власть дороги тела.
Но воспоминания, эти беспощадные ревизоры совести, словно растревоженное воронье, уже обступали со всех сторон, тыча носом в былые прегрешения, от которых никуда-то уже не деться.
Беги – не беги…
…Ей едва перевалило за сорок, но с годами она не утратила ни женской своей привлекательности, ни прыти, и, словно хорошо выдержанное вино, способное доставить наслаждение лишь тем, кто в нем разбирается, все еще оставалась притягательной для мужчин.
Уступив воле разорившихся родителей, выдавших ее за человека состоятельного и немолодого, она разом похоронила в себе и все надежды на романтичную любовь, о которой, как всякая девушка, грезила в мечтах. Но судьба посмеялась над ней, перечеркнув те мечты и отбраковав ее, словно списанную в шахтерский забой цирковую лошадь, которой все еще снятся бравурные фанфары и восторженные крики толпы.
С годами она так и не смирилась, что недополучила чего-то очень важного, без чего жизнь женщины не может состояться. И задыхаясь в липких объятьях мужа, которому и дела не было до ее душевных терзаний, то и дело спрашивала себя: неужели на этом вот все и закончится? Неужели, вырастив дочерей, она смиренно примет и грядущую старость, и весь этот кем-то свыше написанный сценарий, безо всякой надежды на счастье! И продолжала ждать чуда, с трудом усмиряя рвущиеся из груди порывы.