Катя приехала на катере вместе с мамой и Альбиной Генриховной. Альбина Генриховна бочком спустилась по трапу сама, а маму пришлось спускать – матрос сверху держал за руку, а лесники снизу принимали ее на землю под зад. Катя сбежала легко, только запнулась уже на берегу – заступила на подол своей юбки и влетела в руки молодого мужика. Тот с удовольствием удержал ее от падения, улыбнулся – твердый, зубастый, загорелый, глаза яркие.
– Стой, не падай. Нос разобьешь.
Она пробормотала «спасибо», потом почти неслышно поправила себя: «Спаси Христос» – и смущенно встала поближе к матери. Та крестилась и шевелила губами. Прибывшие были в платках, длинных темных юбках и длинных кофтах.
С борта передали их вещи – рюкзаки, коробки и мешки с продуктами. На мелководье у кромки галечного пляжа сбросили барана для одного из лесников. Баран ошеломленно стоял по брюхо в воде и смотрел на Катю. Она встретилась с ним глазами.
Катер дал задний ход, опять пахнуло соляркой, на пляжике остался рубец от форштевня. Потом катер пропал за мысом. Было солнечно, жарко, тихо, в камнях почмокивали незаметные волны. Молодой мужик, в объятиях которого побывала Катя, привязал к рогам барана веревку и потащил его, упирающегося, прочь.
Гена Поливанов отвел им нежилую половину дома. Пригласил сначала к себе, но женщины настояли жить отдельно: так будет удобнее. Ну ладно, обедать приходите. Нет, спаси Христос, у нас все свое. Взялись подметать и устраивать спальные места.
Тут стояли лари с крупами и мукой, косы и деревянные грабли, газовые баллоны, лыжи, подбитые лосиным камусом[1], железные трубы для буржуек, седла. По стенам висели тряпки, пустые мешки, веревки и канаты, цепи для бензопилы, тазы, зимняя одежда, связки подков, сети, скотские шкуры, рамки для ульев и упряжь. В углах скопились различные инструменты, деревянные мышеловки-давилки, канистры и ведра, обувь – и покупная, и явно самошитая, коробки с гвоздями, под окном были прислонены стопочки стекол, на масляном пятне лежал лодочный мотор. Посередине – печь. Пахло мукой, старым деревом и известкой. Но в общем было светло и довольно уютно, окна выходили на озеро. Обилие необходимых вещей навевало спокойствие, и жизнь, в которой можно было использовать столько всего разного, представлялась насыщенной и благополучной.
Катя вышла на берег, уселась на принесенное волнами бревно, наполовину ушедшее в галечник, начала перебирать мелкие камешки под ногами. Узенькая спина ее выгнулась вверх, как у горностая, проступили позвонки, ладони казались прозрачными.
– Охота им пришла – шли бы сами, – сказал Володя Двоеруков, войдя с улицы в летнюю кухню. – Девчончишку жалко. Кого она там делать будет?
– Сбегут они оттуда к зиме, – ответила Татьяна, раскатывая тесто.
Она сдула прядь, упавшую на лицо, почесала запястьем нос: руки были в муке.
– Иди им, Володь, яиц отнеси, что ли. За занавеской вон, в кастрюле. Яйца-то они будут есть?
– Я, слушай, в их запретах не разбираюсь. Наверное, едят. – Володя понес.
Возле Кати стояла поливановская Ленка, ей было четырнадцать, почти ровесницы.
– Не жарко? – спросила Ленка.
– А? – Катя подняла голову.
– Не жарко тебе во всем этом?