…сначала приходил голос. Сна он не разрушал – скорее, вплетался в сон, становясь одним из его волокон: «Скорый поезд “Москва – Хельсинки” прибывает к первой платформе. Стоянка поезда одна минута».
Потом прибывал и сам поезд – осторожно и медленно, как прибывает вода в аквариуме, когда наполняешь его через тоненький резиновый шланг, стараясь не пугать рыбок. Наконец поезд останавливался прямо посередине сна: голубой поезд, пахнущий цветами, названий которых здесь никто не знал. Наверное, их знали в хельсинках – том загадочном месте, куда поезд направится ровно через одну минуту и чье имя одновременно напоминает песенки и лесенки… только напоминает, не будучи ни теми, ни другими, а будучи – тайной. Это там растут цветы, которыми благоухает голубой поезд, – в хельсинках, населенном пункте иной страны, где живут иностранцы.
Слово иностранцы было прохладным и пугающим. На всякий случай он долго не произносил этого слова при людях – после того как однажды в разговоре взрослых услышал про Зою с соседней улицы, 1-ой Залинейной: связалась с иностранцем, вот дура-то, не понимает, что с иностранцами запрещено! Сам он, кстати, откуда-то еще раньше знал, что запрещено, и даже стал побаиваться смотреть на Зою – нечеловечески красивую девушку с печальным лицом. Чтобы, не дай Бог, не показать ей, что он все про иностранца знает, не смутить ее. Впоследствии Зоин иностранец оказался черным великаном в белых штанах, а потом Зоя пропала: шептались, будто великан Зою в свою иностранную страну увез и там бросил, а у Зои родился черный ребенок, вот ужас-то. Страшнее черного ребенка он ничего себе представить не мог, хоть мама, когда ей рассказали о черном ребенке, и спросила: «Ну и что?»
Он испугался за маму.
Потом как-то выяснилось, что, конечно, не все иностранцы черные и что в Финляндии, столицей которой как раз и были эти хельсинки-песенки-лесенки, иностранцы даже белее нас. И что поезд не голубой, а зеленый, и никакими цветами не пахнет. Однажды они с родителями приехали из Ленинграда, от дяди Сережи, это было ночью, и скорый поезд «Москва – Хельсинки» как раз стоял на противоположной платформе. И он подошел к поезду и увидел одного пожилого мужского иностранца, который курил трубку, смотрел на него через открытое окно вагона и улыбался растерянной улыбкой. Пришлось вздрогнуть и быстро вернуться к родителям, разбиравшимся на платформе с тяжелыми сумками: сумки предстояло дальше нести на себе – правда, недалеко, десять минут пешком от вокзала.
Так что отныне, слыша сквозь сон скорый-поезд-Москва-Хельсинки-прибывает-к-первой-платформе-стоянка-поезда-одна-минута, он начинал представлять себе зеленый вагон и пожилого мужского иностранца. И запах – не безымянных цветов, другой: легкий до неуловимости запах иного. Запах белых занавесок по бокам вагонного окна, серебряного поручня от одного его конца до другого, золотой цифры на двери купе – и дыма: пожилой мужской иностранец курил трубку с черносливовым дымом.
«От тебя пахнет сухофруктами», – сказала мама, когда он, спеша, подошел к сумкам и взялся за одну из них. Семеня за мамой, обернулся: пожилой мужской иностранец чуть заметно помахал ему рукой и произнес что-то едва слышное – наверное, на своем языке. На своем иностранном языке. Видимо, что-то важное. От этого сделалось холодно в животе.
Боже мой, сколько раз он потом, уже пятнадцати-, шестнадцати·, семнадцатилетним, близко к часу ночи прибегал сюда, на первую платформу – и все пытался поймать тот черносливовый дым из какого-нибудь вагона! И глазами искал по окнам растерянную улыбку. И мечтал уехать отсюда, уехать ко всем чертям – вот, спрятаться между вагонами, а там – на какой-нибудь багажной полке, за чемоданами…