Был год одна тысяча шестьсот двадцать пятый, день святой Агаты, февраля месяца третий.
Что может быть хуже для честного испанца, чем фламандская зима, с ее бесконечными дождями, низким, свинцовым небом и солнцем, которое не светит даже, а так, бледным, размытым кругляшом когда-никогда проступает сквозь угрюмо-серую пелену облаков? Видит Бог, и в летние дни край этот разоренный восьмьюдесятью годами войны, не вызывал чувств иных кроме отвращения и озлобленности. А уж в дни зимние, когда с неба без всякого передыха могло лить неделями напролет, иберийцам, людям привычным к знойным лучам и высушенным каменистым почвам, делалось совсем уж невыносимо. К извечному голоду и другим привычным тяготам солдатской жизни прибавлялись собачий холод и неизбывная сырость, от которых начинали гнить сначала одежда и ременная сбруя, а после – и плоть человеческая.
В тот февральский вечер, когда ранние сумерки уже упали на изрытую каналами землю, вопреки своему обыкновению дождь не усилился, но превратился в снег, мокрый и липкий. Не прошло и часа, как мороз сковал водянистую почву коркой белесого льда. Небольшой отряд сгорбленных, закутанных в смоленые плащи фигур брел по дороге, и чавканье жидкой глины от их шагов смешивалось с громким хрустом. Широкие поля шляп обвисли от влаги и налипшего снега, вороты плащей были подняты, так что лиц идущих было не разглядеть – только длинные, с горбинкой, носы и неухоженные черные усы торчали наружу, да поднимался облачками белесый пар. Впрочем, лица двоих, идущих в центре отряда были более открыты, да и одежда явно была подобрана не по погоде. А прежде того всякий отметил бы, что эти двое не были испанцами. Один был высокий, с бледной кожей и похожими на пучок соломы усами, под носом потемневшими от крови. Шляпа его съехала набок, но поправить ее белобрысый возможности не имел – руки у него были связаны за спиной. Второй ростом был пониже, рыжий, как глиняный кирпич, с лицом, рябым от веснушек, короткими усиками и острой бородкой. Этот выглядел еще бледнее своего товарища – причиной тому была кое-как перевязанная рана на правом плече. По всему выходило, что белобрысый был голландцем, а рыжий – англичанином.
Испанцы, конвоирующие двух пленных (не было никакого сомнения, что вышеозначенная пара таковыми является), впрочем, выглядели немногим лучше. Уже возвращаясь, отряд наскочил на голландский разъезд и, хоть и одержал в краткой и жестокой стычке верх, сам не обошелся без ран и потерь. Отправив на суд апостола Петра больше десятка еретиков, квадрадо[1] потерял троих убитыми, а одного – кастильца Мигеля Паласиаса – двое товарищей тащили подмышки. В схватке он уложил двоих, но сам был ранен – дважды в грудь, и один раз – в левую руку. Ему повезло – к концу боя он еще держался на ногах. Трое его товарищей валялись на земле, и нельзя было сказать точно, умерли они от полученных ран или захлебнулись глинистой жиже, которая чуть не по икры заполняла в том месте дорогу.
– А чтоб ей провалиться! – в сердцах прошипел Керро Лопе, и нельзя было сказать, говорит он о грязи, о зиме, о Фландрии, о миссии, возложенной на квадрадо капитаном или обо всем этом сразу. Ему кирасирский палаш рассек ухо, которое кое-как удалось перевязать обрывком фламандской сорочки. – И кто сказал, что в такой дождь еретики носа не покажут из-под крыш?
– Лучше благодари Пречистую Деву и Святую Агату за этот ливень, – ответил ему Лино де Манайя, чью голову так же украшала повязка (удар клинка снял с него кусок скальпа). – Голландцы заметили нас раньше, чем мы их. Будь у них аркебузы и сухой порох – кто знает, сколько бы достойных сынов Испании осталось в той низине?