Она меня все-таки догнала возле лифта, пока я – вечная клуша – переминалась с тремя набитыми пакетами, освобождая средний палец, чтобы нажать кнопку вызова.
Она что-то мне сказала, материализуясь из темноты пристенка почтовых ящиков. Что-то сказала и подняла руку.
Палец успел вызвать лифт, и я очень долго падала в него, оглушительно шелестя пакетами.
Она мне что-то сказала… Что?
«Жаль, – подумала я свою последнюю мысль. – Мне уже не написать всей этой истории. Жаль».
И я ушла в бесконечный зловонный туннель, о котором столько наврано. Наврано… Наврано… О…
Однажды их занесло в шашлычную на Красной Пресне. Трех молодых и красивых. Это было время, когда никуда нельзя было попасть по желанию. Время, когда табличку со словами «Мест нет» выковывали одновременно с дверными ручками кафе, театров, бань и прочих людских мест. В такой системе был смысл. Разреши всем подряд мыться, где они хотят, или позволь им смотреть красивых артисток по потребности – все обрушится и полетит к чертовой матери. И тогда уже не отличить того, кому быть здесь положено, кто пущен, а чье место далеко-далеко, за той самой лужей, что расплескивается машинами во все стороны на прохожих, которым входа нет на все и навсегда.
Сегодня, в тринадцатую пятницу девяносто девятого года, то – почти забытое прошлое, но как много из него растет. Растет от вахтера, что стоял тогда у таблички и нежно и ласково, едва-едва касался допущенной задницы. Что-то растет от людей, забрызганных грязью той самой лужи. Но повторяю: сегодня пятница девяносто девятого, а мы в другом времени – в пятнице семьдесят девятого. Красивых молодых женщин пропустили тогда в шашлычную, и та, что шла последней, сунула в карман швейцару трояк. Хотя напрасно – они уже вошли, вошли за так, просто потому, что хороши были.
Это был особый случай преодоления знака «нет», бультерьера той жизни – случай победительности красоты. Ну а если ее – красоты – нет? Ну не вышло с сочетанием генов, Бог был раздражен на очередную энциклику Папы Римского. «Да просто не так встали звезды», – говорит один молодой человек, когда его головка очень бо-бо с перепоя.
В тот день, час, через минуту, когда наших барышень пустили за их ресницы, талии и мочки ушей, в дверь стала биться женщина, у которой отвалилась, зацепившись за ошметок асфальта, подошва, и она, в сущности, оказалась босой ногой на ноябрьском снегу. Бедняга приподнимала ногу, чтоб улыбчивый к красавицам швейцар обратил внимание на бедственность ее положения и понял, что ей всего-то надо вызвать такси или каких-то знакомых. Бедняжка рисовала пальцем на стекле как бы телефон и трубку. Но вахтер, отвлекшись от пахнущих красоток, махнул рукой на бедолагу – пошла, мол, вон, – и та поковыляла дальше, плача от холода и обиды и как-то очень сильно запоминая этих «шлюх», которым жизнь отваливает полной мерой щедрости, а ей даже на малость жадничает.
Она уже тогда поняла, что запомнила их на всю жизнь. Особенно одну. Тоненькую, с пушистым серебристо-золотым хвостиком и ложбиночкой на затылке, которая нежно стекала в одежды и где-то там, под ними, преображалась во что-то другое. Еще лучшее.
Подошва же еще какое-то время держалась на каблуке, а потом чавкнула и осталась на дороге. Такая сама по себе подошва. Уже без будущего. Отдельная от подошвы женщина жаждала в тот момент трещины земли в районе шашлычной, падения потолка на головы всех тех, для которых места всегда есть.
Так она и дошла домой босой ногой.
Забудем о ней пока.
Три женщины с заиндевевшими от первого мороза ресницами, прошедшие как бы поверх барьеров, вполне осознавали тогда утроенность своей силы и шубейки свои (цигейковую, заячью и синтетическую) бросили гардеробщику небрежно, как соболя, и юбки перед плохоньким, мутным трюмо одергивали как-то даже бесстыдно, как делают дети, еще не подозревая, что в откровенном, на виду, подтягивании трусиков… – как бы это сказать помягче и посовременней? – изначально существует, как это теперь говорят налево и направо, эротический компонент.