«Без семей нет и историй».
Женщина, которая произносит эти слова, варит сейчас кофе в своей амстердамской квартире. Зовут ее Хесселин, коротко – Лин. Ей за восемьдесят, но в ней до сих пор есть неброская красота: прекрасный цвет лица, никакого макияжа, холеные ногти без лака, из украшений только серебряные часики. Бойкая и порывистая, она вместе с тем держится несколько богемно, одета в длинный темно-серый кардиган, на шее мягкий бордовый шарф в «турецких огурцах». Я не помню, чтобы мы с ней прежде встречались. Но я знаю, что она росла вместе с моим отцом, который родился в Нидерландах сразу после войны. Когда-то она была частью нашей семьи, но теперь – нет. Некое письмо разорвало семейные связи. И хотя прошло уже почти тридцать лет, Лин по-прежнему больно говорить об этом.
Из белой неотгороженной кухни мы переходим в гостиную, залитую зимним светом, окрашенным цветными витражами в оконных переплетах. На низком стеклянном кофейном столике – книги, музейные каталоги, журналы. Современная мебель, современные картины на стенах.
Говорим мы по-нидерландски.
– Вы писали, что интересуетесь историей семьи и подумываете о книге, – говорит Лин. – Но все эти дела семейные не очень-то по мне. Семья ван Эс долгие годы значила для меня очень много, но это уже в прошлом. Так о чем вы пишете?
Тон ее дружелюбен, но деловит. Я вкратце рассказываю, что преподаю в Оксфорде английскую литературу, пишу о Шекспире и поэзии эпохи Ренессанса, – но почти все это Лин уже и так известно из интернета.
– Что вами движет? – спрашивает она.
Что мной движет? Я и сам толком не знаю.
Я думаю, что у нее-то история должна быть сложная и интересная. Записать такую – чрезвычайно важно, особенно сейчас, когда в мире экстремизм снова на подъеме. Я не хочу, чтобы эта еще неизвестная история пропала.
Погожим декабрьским утром мы обсуждаем мировые новости: Израиль, голландскую политику и ситуацию в Великобритании, где подходит к концу пятилетний срок коалиционного правительства Дэвида Кэмерона. Мы перескакиваем с одной темы на другую, словно у нас собеседование для приема на работу.
Час спустя Лин отставляет чашку и решительно заявляет:
– Да, я верю в вашу идею. Переберемся за стол? У вас есть ручка и бумага?
Мне не хотелось выглядеть этаким репортером, поэтому у меня с собой ничего нет: бумагу с ручкой приходится просить. Мы располагаемся за обеденным столом из светлого ламинированного дерева. Я волен расспрашивать Лин о любых ее воспоминаниях: кто что сказал и сделал, что она носила и что ела, где жила, о чем мечтала. В теплом уюте современной квартиры первая наша встреча затягивается на несколько часов. Свидетельства – фотографии, письма, разные мелочи – Лин достает по мере того, как вспоминает о них, и к середине дня, когда за окном уже смеркается, стол заполнен памятными вещами. Здесь и детская книжка с пароходом на ярко-желтой обложке, и фаянсовая плитка с тонущим человечком. Фотоальбом в красном переплете под кожу, с изрядно потертым корешком. На первой странице – фотография симпатичной четы, под ней синими чернилами подписано: «Мама и папа».
Женщина слева – мать Лин, Катарина де Йонг-Спиро. Она сидит на краешке плетеного кресла с выгнутой спинкой, как в скорлупке. Солнце светит ей прямо в лицо, отчего она улыбается немного застенчиво. У ног Катарины сидит ее муж, Чарльз, отец Лин. Он без пиджака, покойно сложил большие руки на коленях. Прислонился к ногам жены, а она положила руку ему на плечо, и он смотрит прямо в камеру уверенно и насмешливо. От него веет беспечностью – его явно смешит сама мысль о том, чтобы чинно позировать фотографу, а его жене, судя по застывшей улыбке, это дается нелегко.