Чащей извечной пущи, которая лежала на неопределённой границе краковской земли и Силезии, дорогой, вьющейся между гигантскими деревьями, за валами и болотами, дикой и иногда, казалось, исчезающей среди зарослей и стволов деревьев, поваленных ветрами, среди торжественной тишины осенним ясным вечером медленно продвигался длинный кортеж, который можно было принять за церковную процессию, если бы все принимающие в нём участие вместо того, чтобы идти пешком, не ехали на конях.
Почти посередине этой шеренги духовных лиц и рыцарей, придворных, оруженосцев и службы, разнообразно одетой и вооружённой, виден был мужчина весьма пожилого возраста, в котором легко было узнать прелата, занимающего в духовной иерархии высокое положение. Все окружали его с почтением, он ехал как бы уединённый, а вечерний свет на исходе прекрасного дня обливал его серьёзное лицо мягким ореолом.
Этот облик среди всех рядом с ним и за ним, которых было видно среди зарослей, был особенно прекрасным, облагороженным и сияющим великой святостью и великими мыслями.
Несмотря на возраст, морщинки почти не избороздили его спокойного лица, оно сохранило юношескую свежесть и силу… На красивом, сияющем, умном лице не было и следа земной заботы, глаза глядели с великим мужеством и добротой, на устах была мягкая улыбка, а сладость там так соединялась с силой и уверенностью, в ней гармонично сплочаясь, что этот муж пробуждал почтение и любовь одновременно.
Лёгкий плащ покрывал широкую и возрастом ещё не согнутую спину, а из-под него виднелось епископское облачение, крест на цепочке на груди и белый стихарь, который в дороге мог показаться странным, но был знаком старого ордена монахов св. Виктора.
Этот прелат ехал на послушном, тяжёлом и сильном коне, бросив поводья ему на шею; конь, видно, к этому привыкший, сам себе выбирал дорогу, шёл свободно и смело, с опущенной головой – а всадник вовсе о нём не заботился. Глаза его были уставлены в небо, уста двигались от молитвы, он казался оторванным от земли.
Все также ехали за ним медленно поступью, был это час вечерни и вечерней молитвы, которые, не теряя времени, совершали в дороге.
Следующий в некотором отдалении от епископа с открытой книгой в руке кантор задавал тон пению, другие голоса согласно ему отвечали. У духовных лиц головы были открыты или прикрыты только лёгкими шапочками, остальные снятые шишаки и колпаки везли в руках. На всех лицах рисовалось набожное расположение и волнение от молитвы.
Лошади, несомненно, привыкшие к пению, зная, что им подобало ступать медленно и тихо, шагали будто бы отдыхая, и едва какая-нибудь осмеливалась ухватить зелёный куст, когда ей, как искушение, он встретился под мордой. Хруст железных доспехов и мечей почти что прерывал хор голосов, в которых звучало набожное упоение и великая горячность духа.
Это был век таких страстных подъёмов к небесам, чудес и великих экстазов.
Кортеж, сопровождающий прелата в этом путешествии, был довольно многочислен и сам уже отмечал его достоинство. Не было в нём ни блестящей роскоши, ни того, что служило бы для показа людским глазам, но панский достаток и скромное богатство, рассчитанное на завтра, людям и коням двора придавали соответствующие черты. Двор, как пан, чувствовал себя в безопасности и уверенным в себе. Лица, казалось, подобраны так, чтобы составляли одну духовную семью. Ежели не братство крови, то сродство мысли и обычая их объединяло.
Что-то из этой святой невозмутимости едущего впереди епископа переливалось на его дружину. На самом деле, черты были разные – но как искупавшиеся в едином ручье благодати. Когда временами песнь прекращалась, шумевший тихо лес, казалось, повторяет её покорным эхом. Последние лучи близкого уже солнечного заката, пробираясь в густую и тёмную пущу, золотили верхушки деревьев, а иногда преломлялись и скользили по веткам и обнажённым стволам прямо к земле.