Быть василиском-сиротой, с младенчества лишенным присутствия старших, а значит, знаний о себе и об окружающем мире, которые они могли бы передать. Жить в подземелье, есть драгоценные камни, не знать о себе ничего – ни о птичьей голове, ни о змеином хвосте, ни о прекрасных жабьих глазах, ни о способности убивать взглядом, ни о смертельной опасности, которую сулит петушиный крик. Думать, что тьма пещеры – это и есть весь мир, а огненный хохолок на твоей макушке – единственное светило. Быть вполне довольным таким мироустройством – все на месте, ничего лишнего.
Да и сравнивать не с чем.
Быть василиском, жить в подземелье, есть драгоценные камни, не знать о себе ничего до тех пор, пока твой покой не нарушит хитроумный каторжник-смертник, вызвавшийся сразиться с тобой ради обладания камнями и металлами, чью ценность хорошо понимают люди, о существовании которых тебе, впрочем, не было известно до этого дня, и даже воображение никогда не порождало подобных химер – какой в них прок?
Быть василиском, жить в подземелье, не знать о себе ничего, впервые в жизни услышать шум, впервые в жизни растеряться. Пойти поглядеть – что там происходит?
Увидеть ослепительный блеск серебряной амальгамы, а потом – внимательно глядящие из темной глубины зеркала сияющие жабьи глаза. Заглянуть в них, узнать себя, прозреть – навсегда. Рассмеяться – тоже впервые в жизни, тоже навсегда. Стать смехом, золотым светом, движением и любовью. Стать всем.
Быть василиском, жить в подземелье, не зная, что это – небытие. Встретиться с собственным взглядом и умереть, зная, что это и есть рождение.
Такая хорошая жизнь.
Из лоскутков, из тряпочек
Шел, потому что если упасть лицом в снег, ничего не изменится, только станет мокро и холодно, еще холодней, чем так.
Не останавливался, потому что понимал: если вот прямо сейчас я настолько раздавлен и безутешен, каково мне придется, когда вместо того чтобы внимательно смотреть под ноги, загляну в свою темноту, где воет и мечется жалкое перепуганное существо, которому недолго осталось, которое скоро уйдет насовсем, заберет меня вместе с собой, потому что оно – это я.
Не оглядывался по сторонам, потому что невыносимо видеть разрумянившихся от мороза, предвкушающих скорое Рождество, веселых, здоровых, а значит, почти бессмертных туристов и жителей города Хельсинки, куда приехал, сказав Машке: «просто открыть визу», – а на самом деле, конечно, чтобы отвлечься, не думать, не кидаться на стены в ожидании приговора. И действительно вполне прекрасно провел здесь целых два дня. И еще примерно треть третьего, пока приговор не был оглашен из телефонной трубки, как и договаривались, после обеда, во вторник двадцатого декабря.
Никогда прежде не молился, в храмы заходил изредка, из любопытства, как экскурсант, поэтому полагал, что сейчас не стоит и начинать: если Бога нет, все равно не поможет, а если все-таки есть, не хотелось бы напоследок выглядеть в его глазах трусливой, истеричной и, к тому же, недальновидной свиньей, которая поднимает визг только на пороге бойни – где ты, дура, раньше была? Язык бы не повернулся взмолиться об исцелении, да и глупо просить того, в кого не веришь, о невозможном. И только для себя одного.
Все это не то чтобы всерьез обдумывал, но как-то без дополнительных размышлений понимал, даже когда услышал собственный шепот из той темноты, куда не был пока готов заглянуть целиком: «Кто-нибудь всемогущий, если Ты где-нибудь есть, сделай со мной хоть что-нибудь вот прямо сейчас».
В другой ситуации порадовался бы блестящей формулировке – идеально честная молитва агностика, не придерешься. Но сейчас было не до того. Усилием воли заставил себя заткнуться. Пошел дальше, зачем-то свернул, перешел дорогу, чуть не угодив под трамвай, или только показалось, будто опасность была близка, а на самом деле чертов зеленый трамвай спокойно стоял на своей остановке, хрен разберешь, когда двигаешься как во сне сквозь синие городские сумерки, праздничные огни и густой мокрый снег, тающий на щеках и стекающий за воротник вместо слез, которыми горю, будем честны, не поможешь.