Я люблю и ненавижу Литературный институт. Его обшарпанные и пыльные стены, проваливающиеся в подвал скрипучие полы его аудиторий, сквозняки на узких лестницах и в коридорах, его казенную, как тюремная роба, историю, умещающуюся в трех предложениях: «Был организован по решению…», «В разные годы преподавали…», «Среди выпускников…».
В джунглях Юго-Восточной Азии есть индуистский храм Та Прохм, сквозь стены которого, сдвинув камни, проросли гигантские, невиданные в северных широтах фикусы. Вот так и Литинститут оплел, охватил и сдавил своими чудовищными корнями старинный особняк на Тверском бульваре. Издалека, с бульвара, загазованного и оглушенного мчащимися по обе его стороны машинами, непосвященный прохожий, будь то заезжий театрал или просто какой-нибудь дурак, завернувший сюда со Спиридоновки, ничего необычного, разумеется, не разглядит, не почувствует и не угадает в этом двухэтажном доме с памятником во дворе одному из прежних жильцов, неузнаваемому Герцену.
В первый раз, набравшись смелости, я вошел под внутренние фанфары в распахнутые решетчатые ворота бывшего дворянского особняка осенью девяноста пятого года – я искал приемную комиссию. Комиссия, как выяснилось, помещалась в небольшой комнате на первом этаже левого флигеля. Той осенью я вообще впервые, так сказать, сунул голову в пасть литературы – прочитав объявление в газете, записался на платный семинар известного советского поэта-песенника, отвез стихи в редакцию журнала «Юность» на Триумфальной площади, получил там приглашение в Центральный Дом литераторов на Совещание молодых писателей, – одним словом, приобщился. Ни пьяное сборище писак, ни публикация моих стихов в рубрике «Задворки», ни совет редактора поступать на филфак МГУ («только там дают нормальное образование») не сбили мне прицел – в нем по-прежнему маячило родовое гнездо Герцена на Тверском, куда я собирался впорхнуть сперва на кукушечьих правах слушателя подготовительных курсов.
Итак, я нашел комиссию, подал заявление вместе с кипой рифмованного абсурда (для допуска к экзаменам нужно было еще пройти так называемый творческий конкурс) и в ожидании однозначного, как мне казалось, вердикта записался на платные курсы. Занятия должны были начаться в феврале. Оставшееся время я, как обычно, слонялся по улицам, что-то сочинял или играл заполночь на дребезжащем фортепиано в цокольном этаже библиотеки Тимирязевской сельхозакадемии, куда меня, как перспективную творческую личность, устроили по знакомству работать ночным сторожем.
Летели дни, летели с полок долой штудируемые романы Толстого и Достоевского (в школе, вместо того чтобы читать по программе, я неплохо поиграл в баскетбол), летел и падал снег, заваливая соседний с библиотекой парк, и мне казалось, что я – нежданное, но вполне законное Аполлоново дитя в суровой стране гипербореев, еще неведомый избранник.
В феврале начались занятия – по нескольку лекций два-три дня в неделю. Ничего особенного, разве только однажды мужчина-лектор в клетчатом пиджаке виртуозно «разобрал по косточкам» небольшое стихотворение Тютчева, да еще в другой раз пришел тогдашний ректор, сильно навеселе, вызвал в коридор пожилую лекторшу и с силой, сдирая кожу, насадил ей на кисть руки деревянный браслет – подарок на Восьмое марта.
Я сидел на последних рядах, слушал вполуха, – мое внимание больше привлекали «стены» – актовый зал с хрустальной люстрой, особенно роскошной среди общей нищеты и неустроенности, обшитая деревом и обклеенная советскими лозунгами учебная аудитория на втором этаже. Ну и, конечно, другие «подготовишки». Видя, как в перерывах они кучкуются под лестницей, где было устроено место для перекура – несколько просиженных кресел и огромная заплеванная урна, я очень хотел заинтересовать их своей персоной, но из робости пополам с чувством внутреннего превосходства (О, это проклятье, проклятье мое!) держался особняком.