…в нашем городе жил Витя-дурачок. Дело было после войны с немцами. Витя приходил к нам во двор просить хлеба. Мы дразнили полоумного, настаивали, чтобы он исполнил что-нибудь из церковного репертуара. Парень не чванился; сняв шапку, блаженно декламировал: «Святый Боже, Святый Крепкий…» или «Богородица Дево, радуйся…» Мы, пионеры Советского Союза, покатывались от смеха.
Поколение мое с кровью откромсали от религии. Школа воспитывала издевками над попами и бабками, семенящими в святилище. Мы глотали атеистический опиум, пребывая в безразличии к доживающему миру колоколен и бород. Пресса, радио руками Павки Корчагина постоянно сыпала махорку в пасхальное тесто.
В пасхальную ночь с немногими друзьями пробился в переполненный махонький храм. Морщил нос от блеклых искусственных цветов на аналое; ничего не понимал в происходящем; видел бледную девочку лет восьми, затертую дряблыми телами старух… Долго мы тут не выдерживали, ни в этот, ни в другой раз, нас выдавливало из духоты на свежий, усыпанный звездами, воздух…
Между тем, преподанное мне с младых ногтей монолитное вероучение правящего режима стало, приблизительно к 14 годам, кое в чем давать трещины. Однажды вместе с другими школьниками попал в пригородное село на уборку помидоров. Не сумел скрыть, как был ошарашен храпом, фырканьем усталых лошадей в полуразваленной конюшне, где трещала кинопередвижка, показывая нахмуренным колхозникам «ура-фильм» о зажиточной, культурной жизни фанфарно счастливых советских граждан… Так, пожалуй, впервые оказался (в глазах педагогов) антисоветским элементом. На празднике Великого Октября, когда в актовом зале интерната директор гундосил перед подопечными стандартно-стертый доклад о грандиозном величии ленинских идей, со страхом смотрел на сцену, где холодным айсбергом высился гипсоголовый Ильич: «Неужели я против?».
Сверстники и ребята постарше снисходительно посмеивались, слегка, в меру своего возраста и разумения, критиковали ситуацию в стране после скандала на двадцатом съезде КПСС. Один из них в один прекрасный день сказал мне в доме пионеров подле двухметрового парадного портрета генералиссимуса:
‒ А Сталин предатель!
Пораженный, сообщил об этом деду. Ветеран партии, храня в шифоньере полотняный мешочек с орденами и медалями своих детей вкупе с крупным серебряным рублем Николая Второго, перепугался: ‒ Кто тебе сказал?
Велел помалкивать, хотя все знал гораздо лучше: закрытое письмо съезда о культе личности читали на всех партсобраниях.
Перед поступлением в университет (откуда меня вскоре вышибли за то, что изредка наведывался в духовную семинарию и повесил в общежитии над кроватью распятие Христа), я почти не верил тому, чему учили. Пропадало желание играть хоть какую-нибудь роль в светозарном бараке будущего, куда всех усердно запихивали не снятым сталинским сапогом… Меня все больше одолевала тоска, мысли о смерти… Бывая на кладбище, смотрел в глаза людей, чьи тусклые фото коробились на осевших надгробиях, и никак не мог взять в толк, куда и почему делись их души, зачем они были? …Так глядел я и в глаза авторов, чьи снимки оттиснуты на обложках книг.
Это же мучит меня и сейчас, когда по милости Божией нахожусь в летах зрелых… Что тревожило всю жизнь, вот здесь, эскизно, в этой философски крошечной книге,.. частично опубликованной на родине и за рубежом… Григорий Померанц, старый оппонент Солженицына, которому Александр Исаевич уделил достаточно места в исследовании «Двести лет вместе», прочитав мои керигмы после нашего паломничества в Иерусалим, написал: «В Ваших проповедях сразу почувствовал стиль, что-то отдающее картинами Йорданса или Пиросманашвили. Одна проповедь удивила. А когда стал читать все подряд, вошел в этот стиль. Во всяком случае нигде раньше мне не встречавшийся и по-своему выдержанный».