Он уже начал соображать. Первое, что ему удалось отчётливо установить, – место, где находится: он был в госпитале. Такой запах бывает только в госпитале. Память хранила этот запах. Он не мог ошибиться. Пахло свежей простынёй с карболкой, йодом, ещё примешивался запах мокрой ржавчины, крови и чего-то уже еле уловимого. Порой все эти запахи вдруг уступали место запаху намокшей пыли, и тогда он чувствовал лёгкое дуновение на лице, и ему казалось, что он слышит шум капель, ударяющихся в жаркую мостовую и разбегающихся серо-коричневыми шариками в разные стороны. Но снова лицо покрывалось испариной, и запахи плотно окутывали его. Ему представлялось, что он, как стеклянная хрупкая игрушка, уложен в ящик и окутан ими, как ватой и стружками, плотно-плотно – так, что не шелохнёшься. Он и не мог шелохнуться. Единственное движение, доступное ему, – движение мысли, работа сознания, вернувшегося к нему вчера или позавчера… позавчера… да, он и понял, что находится в госпитале, хотя не видел ничего, кроме потолка в зелёно-жёлтых разводах.
Это единственное доступное ему движение, казалось, никак не было связано с телом. Собственно, он и не ощущал своего тела: ни боли, ни напряжения, ни его деревянной неподвижности. Ничего, кроме век. Веки его слушались. Он мог поднять их и подняться за ними взглядом к потолку, мог прикрыть, и тогда он видел только угол, где от потолка начиналась стена; мог закрыть, и тогда снова опуститься куда-то глубоко в пещеру своего сознания, в которую не проникал никакой свет, ни единый звук. Только движение мысли безусловно подчинялось ему…
Он задумался: кому «ему»? Кто он такой? Эта мысль? Это сознание? И ещё эти веки? Веки… они оказались вдруг закрылками, и он то поднимал их и взмывал вверх, то опускал и шёл на посадку…
С первой секунды, как он пришёл в себя, он пытался связаться с внешним миром. Несколько раз над ним склонялись разные лица. Низко склонялись и пристально смотрели в его глаза. Он даже видел, как шевелятся губы, но ничего не мог разобрать. Тогда он опускал закрылки. Потом снова взлетал, и перед ним был чистый горизонт: потолок в зелёно-жёлтых разводах, угол, где начинается стена, запахи.
Однажды, когда ему вдруг очень захотелось взглянуть на горизонт, он открыл глаза и ничего не увидел. Сначала это было неприятно. Испуга, что ослеп, не было, только стало неприятно, как в воздухе, когда вдруг потеряешь ориентировку и не знаешь, что впереди и что внизу… так было с ним, дважды было! Он вдруг обнаружил, что есть место, где вполне можно совершить посадку и снова повторить! Ах, чёрт возьми, сколько можно повторить прекрасного и такого, от чего становится стыдно! Наплевать на этот внезапно исчезнувший горизонт – пусть в пещере нет горизонта, но зато сколько места!
Он лежал с закрытыми глазами и бродил по пещере. Теперь можно было не опускать закрылки для того, чтобы в неё спуститься. Так он лежал долго и вдруг понял, что ошибся: в пещере стало сереть. Он сделал отчаянное усилие и увидел, что над ним потолок, не тот, не пещерный свод, а знакомый, серый с разводами, похожими контурами на линии, которыми на картах обводят высоты, всё сокращая и сокращая площадь, взятую ими в охват, пока не появится точка и цифры рядом с ней. Он обрадовался! И ещё больше обрадовался тому, что может радоваться. По привычке вздохнул глубоко, как бывало: так, чтобы почувствовать ломоту в груди от чрезмерного количества воздуха, но ничего не почувствовал, а провалился куда-то глубоко, ещё глубже, ниже своей пещеры.