Предложение от издательства «Никея» взяться за книгу бесед с отцом Павлом Великановым настигло меня, как звук пожарной сирены – неожиданно и настойчиво напоминая: у тебя тоже есть дом и он тоже может сгореть. Конечно, я согласилась. Я всегда принадлежала к числу того аморфного в религиозном отношении большинства, которое, не сомневаясь в Божественном бытии, сомневается в необходимости воцерковления. Вопросы веры всегда оставались для меня смутно и не до конца оформленными. Есть некая высшая форма добра и справделивости, есть христианская культура, есть красота, чей смысл проникнут Божественным присутствием, но все это всегда было личным, интимным, теплым, сопротивляющимся любому обобществлению. На другом полюсе этого личного тепла стояла Церковь – институт внутри социума, странный, противоречивый, наполненный людьми, чьи глаза горят тусклым огнем фанатизма. Разговор с человеком, всецело принадлежащим как раз второй части религиозной загадки, был вызовом. Как журналист-репортажник я много ездила по стране. Я видела народ, находящийся в двусмысленном положении голодного, который не верит, что вот эти яблоки в церковном саду можно есть. Я видела вдохновленную православием интеллигенцию, живущую в непрерывном подвиге духа. Видела батюшек, которые все ответы знали заранее и предпочитали отвечать еще до того, как задан вопрос. И я не могу сказать, что весь этот опыт приводил меня именно в Церковь. К Богу – да. Но не в Церковь. Потому что единственное, что я, как человек светский, сочла бы убедительным для себя, – это вера как форма жизни, простая и естественная, как дыхание. Я капризничала и топала ножкой: хочу такую Церковь, которая будет нам всем по размеру, по климату, по душе. Теплая, пушистая, ласковая. Но такой церкви не было. А Бог, требующий постоянного усилия, неотвратимо превращал любую попытку диалога в скорбное молчание.
В результате духовный опыт светского человека превращался в одинокий и отчаянный подвиг разведчика на территории, где под любым кустом могла быть спрятана мина, а любой друг мог оказаться предателем. Спросить было не у кого. Возможно, я плохо пыталась, но Церковь всегда производила на меня впечатление организации, которая мало общалась с людьми по ту сторону храмовых стен. Человеческих разговоров, имеющих в виду не просвещение темных, не спор и не взаимную конкуренцию интеллектов, а простой обмен вопросами и ответами, вокруг как-то не происходило. Не было такой традиции и не было таких намерений, причем с обеих сторон. Светские вопросы оставались без ответа, а проповедь обращалась к своим, тем, кто уже внутри храма. Тем, кто снаружи, оставалось, как мне, читать Библию и книги по философии и селф-психологии.
В свою первую поездку в Сергиев Посад я отправилась с внутренним трепетом и всеми возможными подозрениями. Я боялась увидеть заранее отформатированное сознание, которое знает ответы на все вопросы. Я боялась деклараций и той монополии на истину, которая так от истины отвращает. Человек, которого я увидела, не страдал ни тем, ни другим. Он был живой. То есть не знал ответов на вопросы, а сам честно искал их. Наш диалог строился и развивался не всегда предсказуемо. Я обнаруживала странное несовпадение интересов. То, что казалось непомерно важным мне, человеку из мира, казалось простым и давно решенным отцу Павлу, человеку из Церкви. То, что казалось мне простым и очевидным, казалось загадочным отцу Павлу. Немного приглядевшись и прислушавшись, я поняла одну важную вещь. Мы оба располагали совершенно разными технологиями извлечения смысла из феноменов реальности. Мы вообще по-разному видели эту реальность. Для меня эта реальность была реальностью – окончательной и бесповоротной, больной, а потому нуждающейся в сильнодействующих лекарствах, сострадании и обезболивании. Для отца Павла реальность была не объективна и не конечна. Она находилась в пути, в бесконечном движении в сторону изменения собственных базовых онтологических оснований. Церковь в этом движении играла роль не врача, а штурмана, главного держателя курса, хранителя карт, астролябий и компасов.