Детский дом – это всегда Голгофа, какие бы условия ни создавались там стараниями персонала. Вот кто-то скажет, это всё равно лучше, чем жить в семье, где оба родителя – алкоголики, но Антон к своим двадцати пяти годам уверился, что ничем это не лучше. Во всяком случае, сам он давно простил своих родителей и бы отдал все, чтобы хоть одним глазком взглянуть на них.
Почему-то считается, что сироты ненавидят своих родителей. Да, должны бы ненавидеть, но любовь, она всегда почему-то больше… Да, ненавидеть должны, и стараются ненавидеть, но он-то лучше других знает, что все дети, у кого только остались семейные фотографии с папой или мамой, – бережно хранят это сокровище кто под подушкой, кто в шкафчике. Возможно, эти снимки – единственная веревочка, позволяющая не потеряться в жизни, не осиротеть окончательно. Единственная дорожка, по которой еще можно вернуться в прошлое и найти родных людей.
В их приюте находились дети разных возрастов, с разными историями, – объединённые, разве что, только той пугающей общностью, что их родители жили и здравствовали, лишенные родительских прав; истинных сирот было единицы. Поэтому дети, уже кое-что понимавшие в жизни, надеялись, что рано или поздно родители опомнятся, завяжут с порочной жизнью и вернутся, чтобы забрать их отсюда. Не то, что бы здесь было совсем плохо… Но всё-таки все мечтали уйти из этого мрачного, унылого, холодного и сырого дома. И ждали не усыновителей, а именно своих, родных маму с папой, – но никто не приходил.
Конечно, кто-то из этих нерадивых взрослых погибал, заморенный сам собою, но у детей надежды было не отнять, – и каждый ждал, ждал по-своему: кто-то – тихо растворившись в своем ожидании, кто-то громко, с плачем и истериками. А все потому, что даже самому маленькому человеку нужно, чтобы его кто-то любил и в нем нуждался. Никому не нужный человек погибает.
Антон сам вышел во взрослую жизнь из этих стен, – и в эти же стены был вынужден вернуться. Когда он был маленьким, он тоже ждал. Всё его существование здесь превратилось в ожидание. Это было не так уж и плохо, потому что он развил в себе такое недюжинное терпение, которому мог бы позавидовать любой медиум. Но к нему, так же, как и почти всем детям здесь, так никто и не пришел. Плакать, стенать, пытаться привлечь хоть чье-то внимание к своей боли было бессмысленно, – тут у каждого была своя боль, а воспитательницам не хватало душевного тепла и великодушия, чтобы согреть ими детей.
Многие из них были профессионалами в педагогической науке, внимательными, тактичными. Но вот профессионалов в человеческой науке, науке человеческой души, катастрофически не хватало. И потом, у них были свои семьи, свои дети, – одним словом, своя жизнь, главная, основная, куда они стремились всеми своими помыслами, – и протекала она далеко за пределами этих стен.
У Антона не было любимой воспитательницы. Можно сказать, что он намеренно не стал ни к кому привязываться, чтобы не создавать конкуренции, оставляя другим детям больше шансов на внимание. И потом, ему было стыдно за себя, и он не верил, что может внушить кому-то симпатию. В детском доме, куда он попал по распределению, содержались дети с различными отклонениями и пороками развития, хотя его недуги не были обусловлены дурной наследственностью. Он родился совершенно здоровым. И только накатывали иногда полустершиеся детские воспоминания о том, что кто-то, чей облик скрывала темнота, нещадно бил его. Антон помнил только пальцы, которые хватали его за разодранный уже воротничок детской рубашки, – это были женские пальцы с длинными кривыми ногтями, с которых почти облупился темно-красный лак. Эти пальцы мотали, дергали его из стороны в сторону, хотя он не понимал, в чём был виноват, что он сделал не так…