Я помню его. Помню очень хорошо.
Хуже припоминаются детали окружающего пространства. Что-то не запомнилось вовсе, что-то размылось со временем. А он… о нем я всегда вспоминаю так, словно видел его только вчера. До боли яркий образ.
Да, с некоторых пор я знаю, что такое боль. Он научил меня. Или правильнее сказать, дал почувствовать? Я не знаю. Но в тот момент, когда его не стало, я понял как это, когда бывает больно.
Больно терять отца. А он в каком-то смысле был мне отцом. Во всяком случае я всегда считал его таковым. Возможно, он думал об этом иначе. Не важно. В конечном счете, не так важно, как относится к тебе человек. Важно, как ты к нему относишься. А я считал его своим отцом.
Я помню его с момента своего рождения и до его последнего вздоха.
Помню его страх.
Помню его боль.
Помню его усталость, которой он никогда и никому не показывал. Этого никто не видел, все привыкли считать его шутником. Эдаким весельчаком, смеющимся над страхом, не думающим о боли, не чувствующим усталости. С такими людьми очень удобно. От них не ждешь жалоб, но им можно пожаловаться. А еще с ними весело.
Но на самом деле все не так. Я не могу этого объяснить. Плохо понимаю человеческую натуру. Но я чувствую. И тогда я чувствовал не то, что он показывал окружающим.
Я помню его улыбку. Он часто зубоскалил, но я помню другое. Именно улыбку. Искреннюю, теплую, светлую. Так человек улыбается только один раз в жизни, когда знает, что сделал в этой жизни что-то достойное.
С ним рядом всегда находились какие-то люди, но для большинства из них он казался не тем, кем был на самом деле. Иногда мне думается, возможно лишь я один понимал его. Хотелось бы, что бы это было не так. Печально думать, что человек может быть настолько не понят.
Не знаю, кем был для него я, но жалею, что так и не рассказал ему, кем был для меня он. Мы ведь толком и не говорили. Как-то не сложилось.
Да и долго бы нам пришлось понимать друг друга. Мне учиться говорить, ему учиться слушать.
И тем не менее, я буду помнить его всегда. Слишком много он для меня значил. Вот только понял я это слишком поздно, когда в прошлом у нас осталось больше, чем я думал, а впереди – меньше, чем мне бы того хотелось.
Дорога окончательно вымотала Хворостина, довела до крайней степени раздражения. Сперва кончился нормальный асфальт, вместо него пошло нечто раздолбанное, нещадно бьющее по подвеске, а следом и по генеральскому заду.
Хворостин матерился про себя, его водитель бурчал нечто нецензурное себе под нос, чем действовал генералу на нервы чуть ли не больше раздолбанной дороги. Потом была первая цепь заграждения. Шлагбаум и пара идиотов срочников, не признавших начальство с первого взгляда.
Злость росла, а путь продолжался. Останки асфальта превратились в полное бездорожье. Машину трясло, пассажиров подбрасывало так, будто в детстве на аттракционах. Только если маленький Хворостин приходил от американских горок в восторг, то сейчас они были явно не к месту и окончательно испортили настроение.
Внедорожник швырнуло в сторону. Генерал едва не прикусил язык. Водила снова едва различимо ругнулся. И хотя витиеватого заклинания на исконно-русском Хворостин не разобрал, то что наглец за баранкой материться сомнений не вызывало.
– Далеко еще? – сердито буркнул генерал.
– До кордона? Километр по прямой, не больше, товарищ генерал, – отозвался водитель.
– Останови!
Водила покосился на начальство с сомнением, но спорить не осмелился. Внедорожник сбросил скорость и сместился к кустам. Хворостин дождался, когда машина остановится и распахнул дверцу. Водитель наблюдал за ним со все возрастающим интересом.