Возле небольшой деревушки фронтом на юго-запад окапывалась рота московских ополченцев. Неровный пунктир ячеек тянулся от крайних дворов по берегу речушки, заросшей ольхами и ракитником, через пойменный луг, полого поднимавшийся к полю, и по самому полю, где ровными рядами, куда ровнее окопов, стояли в «бабочках» снопы необмолоченного овса.
– Эх! Славные наши колхознички! В гриву-душу их!.. – матерился ротный, оглядываясь то в поле, золотившееся на солнце сияющими снопами, то на свое воинство. Беспокоило его больше, однако, не то, что местные жители не успели обмолотить и, как положено, отправить в закрома родины выращенный урожай, а то, как медленно и неумело окапывались его подчиненные. – Орда! В гриву-душу их!.. Бульварный сброд…
Ротный и сам несколько раз брался за лопату, срезал угол окопа для своего НП, делал ступеньку, чтобы легче было при необходимости выскочить вперед. Вперед… Хватило бы духу удержаться. В гриву-душу… Но ступеньку он все же вырезал.
Глядя на ротного, то же начали делать связисты и первый взвод лейтенанта Багирбекова.
Первый взвод окапывался в центре обороны Третьей роты.
Шаркая остро отточенной малой пехотной лопатой по сырой податливой земле, Мотовилов вдруг поймал себя на мысли, что думает совершенно о другом, не о том, о чем сейчас надо думать. Перед глазами стояло лицо председательши, сияющий матовой белизной кожи овал с темным ртом и глубоко посаженными глазами. Он даже вспомнил ее последние слова, пытаясь восстановить в памяти и то, что она ему сказала, сами слова, и интонацию, с которой они были сказаны, и жесты, и наклон головы.
Красивая женщина, снова подумал он о ней. Хоть и председатель колхоза, лицо, можно сказать, официальное и наполовину казенное, а все же – красивая.
Окапывались ополченцы действительно вяло. Может, потому, что порядком вымотались во время ночного марша и предыдущих нескольких суток, которые для Третьей роты тоже прошли без сна и покоя. Шли пешим ходом от самой станции, волокли на себе не только оружие и боеприпасы, но и все ротное хозяйство. И штатное, и то, что он, Мотовилов, по своей хозяйской привычке прихватил сверх штата. Хоть и тяжело было на марше тащить все нажитое, а не бросишь. В пути не останавливались. Мотовилов гнал свою одинокую роту к месту сосредоточения с тем азартом, с которым разве что у смерти отнимают мгновения, минуты и часы, обреченные ей. А вдруг да удастся обмануть старуху.
Когда взводы рассыпались вдоль поля и речки, перехватив большак, самые шустрые тут же сбегали в деревню, принесли большие лопаты, найденные, видать, в огородах, быстро отрыли свои ячейки и теперь сидели, покуривали и смотрели на кромку леса и извилистый хвост дороги, уходящей на запад. Там, за лесом, куда уводила та единственная дорога, время от времени погромыхивало, глухой грохот то нарастал, то слабел, будто катаясь по земле огромными катками.
Интересно, сколько лет ей? Лет тридцать, не больше. Примерно Тасиных лет…
– Брыкин! В гриву-душу! Что ты копаешь, Брыкин? Ты что, комбайн сюда хочешь загнать? – закричал он вдруг, чтобы сбросить с себя морок посторонних мыслей, которые теперь только мешали, отвлекали от главного.
Перед ним из довольно глубокого окопа встал пожилой боец, поправил пилотку, сбившуюся на затылок, и, приложив ковшиком к потному седому виску крупную мужицкую ладонь, словно для того природой и созданную, чтобы каждодневно выполнять любую физическую работу, спокойным голосом ответил:
– Ячейку, товарищ старший лейтенант. – Боец неуверенно отнял от виска слегка подрагивающую ладонь, утер ею вспотевший лоб и тем же тоном произнес: – Индивидуальную ячейку для стрельбы стоя.