Я бежала по лесу от его крика, который звенел в ушах. А ведь наяву он успел крикнуть лишь раз, когда его голова вмялась в борт телеги с противным плотским чавканьем. Надо же, столько лет до зубовного скрежета я мечтала об этом! Мои пальцы сладострастно скрючивались, когда я представляла, как вцепляюсь в его шею… А случилось – и испугалась, помчалась, не разбирая дороги, как ошалелая лошадь, и тяжкое чрево меня не остановило.
Этот вопль гнал меня в лесную чашу, хотя нутро разрывало так, что думалось – помираю. А ведь лучше помереть на дороге, чем в лесу, любой это скажет. На дороге тебя найдут, и хоть проклянут, как отцеубийцу, но все же похоронят в честном гробу и крест поставят, чтобы душа правильной дорогой к престолу вознеслась. А в лесу не надейся на такое милосердие. В лесу тебя лютый зверь раздерет, и будет душа неприкаянная бродить по лесам, за людьми подглядывать. Будет выходить из леса, подходить к деревне, в окна смотреть, не смея подойти ближе. Или добежит до господского дома, посмотрит с тоскою – вдруг вранье все эти слухи, и князь Андрей вернулся?
Боль полосовала мои внутренности огромной когтистой лапой. Эта лапа уже разорвала что-то внутри меня, и по ногам липко текло. Ноги дрожали, я оступилась о корень и рухнула на прелые, остро пахнущие землёй и мхом коричневые листья, щедро упавшие с осины. Мгновение я бездумно лежала на мягкой куче тяжёлым неповоротливым камнем, потом упрямо открыла глаза. Я вполне смирилась с тем, что сегодня умру. Но я не хотела умереть в лесу под безвестным деревом. Я хотела дойти до своей поляны.
Опустила глаза, почти равнодушно увидела пятна крови на подоле платья, – чья? Моя или отца? – и вздернула себя вверх, цепляясь судорожной рукой за толстый сук сломанного дерева. Дойду до поляны, упаду там, где вскорости вырастет моя рута, и смерть лучшей подружкой покажется.
Некоторое время я шла, хватаясь за деревья. Когда меня скручивала боль, я останавливалась и пережидала ее судороги. Мне казалось, что я молчала, хотя могло быть и так, что я орала со всей мочи, – мало что осталось в моей памяти с той дороги. Помню только глупую мысль о башмаках, которые я изгваздала о грязь, острые камни и то, что текло из меня. Башмаки эти были из княжеского дома, воспоминание о нем. Себя мне было не жалко, а башмаки – аж плакать хотелось.
Наконец я вывалилась на свою поляну. Сначала я ее не узнала. Летом она была светлая, радостно раскидывалась роскошными зелёными телесами в руках обнимавших ее лесов, нежилась под солнцем, как и я – под его ладонями… А сегодня поляна была порыжевшей и мрачной, с полосами нерастаявшего до сих пор снега, словно высеченная чьими-то злыми руками. Она не дала мне успокоения, о котором я так мечтала.
Я рухнула рядом с поваленным стволом, надо мной распростёрлось небо. Я зарыла ладони в землю, – вдруг уже лезут из земли первые травы? Но сколько я не просила, мертво было вокруг, не было привычного ответа.
А вверху происходило страшное. Мне показалось, что я уже умерла и попала в ад, потому что никогда раньше я не видела такой жути. Небо было словно задернуто серым полотном, которое судорожно скрутил невидимый гигантский кулак. Вокруг этого кулака намотался огромный жгут, исходящий молниями и обрывками тяжёлых туч. Только сейчас я заметила, что дует свирепый ветер, а воздух аж искрится от невидимых глазу потуг. Небо словно рожало, в насмешку надо мной. Скрутившийся жгут дёргался, будто из него пыталось вырваться что-то огромное, злое, нетерпеливое. Что-то наподобие того, что рвалось из меня, но неизмеримо ужасней.
Внутренности скрутила боль, и я попыталась перекатиться набок, словно это могло меня спасти. Когда у меня получилось, я увидела деда Шептуна. Был он в драном армяке, лаптях, с буйной копной нечесаных черных волос, с неизменной клюкой в руках, – точно такой, каким я видела его в последний раз. Истинный леший. Его боялись и на него молились. Но на меня под конец стали молиться больше.