1.
– Я никак не могу освоиться, – сказала жена. – А ты, ты уже привык?
– Почти, – ответил Он.
Был вечер. Низко светило солнце. И они мчались по широкой, теплой долине с мягкими, покатыми склонами и редкими белыми домами за пышными деревьями.
– А мне все еще странно, – созналась она.
И мне, подумал Он.
Иногда мелькали машины – груда железа или почти целые – еще не сгнившие под жарким солнцем или зимними дождями, – грузовики, хранящие на капотах остатки зеленой краски, загораживали дорогу, и тогда они аккуратно их объезжали, легковушки – большей частью по обочинам, тупо уткнувшись спущенными скатами в густую полынь, и уж совсем редко – автобусы, почему-то обязательно распахнутые настежь, с исполосованными сидениями и вывернутыми панелями управления, – ржавые, в неопределенных потеках. Но лучше всего сохранился красный цвет, и машины под ним казались совсем новенькими.
Они давно привыкли к этому. Людей там никогда не было, да и не могло быть, и единственное, что привлекало – бензин, который они перекачивали в свои канистры.
Людей не было и в поселках, которые некогда хорошо просматривались с трассы, а теперь были скрыты густым подлеском чудовищно разросшихся трав, кустарника и хаотично стоящих деревьев. Деревья кое-где проросли сквозь полотно дороги и ломались под бампером почти без треска.
– Мне иногда кажется, что они счастливы, – почти нараспев произнесла жена.
– Счастливы? – спросил Он с вздохом. – Если бы знать…
Он наизусть помнил все эти бесконечные разговоры переливания из пустого в порожнее, почти ничего не дающие, а лишь оставляющие на душе тревожный осадок – не недосказанности, нет, а нечто, что стояло за ними, быть может, того, что проскальзывало в словах или само лезло в голову со странной навязчивостью, как непрошенный гость с завиральными мыслями, как некто, кто намеревается крутить тобой по собственному желанию. «Чур-чур меня», – шептал Он.
Для него самого это было табу, и Он не мог передать в словах, что владело им, когда она заводила разговоры на эту тему. Единственное, Он твердо знал, – говорить было излишне и даже, отчасти, опасно, как была опасна, вообще, вся их жизнь последние годы с тем набором неопределенностей и противоречий, которые сопутствовали каждому дню, каждому мигу – хотя бы только ему самому. Он допускал, что жена ничего не замечала или не умела замечать – все те малейшие нюансы, которые буквально выпирали из обыденности, крутились, лопались перед глазами, переливались, строили рожицы, поливали тебя водой, творили несусветное, пели, стонали, плясали и убивали – тихо, незаметно, или, напротив, словно обухом из-за угла, высушивали и собирали, складировали, накапливали, перемалывали, инвентаризировали не тела, не мысли – души – научить этому было невозможно. Мало того, сам Он часто попадал впросак, потому что в полной мере еще не умел пользоваться своими способностями предвидеть и часто обыкновенная навязчивость – липкая и невидимая, как лесная паутина, сбивала с толка, и каждый раз Он давал зарок быть внимательнее и больше придавать значения Знакам.
Но в тот вечер Он тоже его пропустил. Как ни старался, а пропустил.
– А если бы и знать, что мы можем сделать? – поинтересовался Он.
– Бедная-бедная мама, – произнесла она.
Господи, что я временами не люблю в ней, подумал Он, так это ее замкнутость, недоступность. Вроде бы, она есть, и одновременно нет, вроде бы, я в чем-то виноват или должен быть виноват – по большому счету… по женским выводам… черт знает почему… потому, что она считает нужным, а я не считаю, по тому, что она знает, а я не знаю. И так будет всегда, вечно, и, слава богу, потому что по-другому не бывает и не будет. А самому мне и так неплохо, главное, что она рядом и пес тоже, и главное, что я могу распоряжаться собой.