Вступительные экзамены в театральный ВУЗ.
Сегодня надо что-то читать. То ли стихи, то ли прозу. Главное, что не басню. С баснями у Него никогда не ладилось. А всё остальное, что ж, не страшно.
Страшно – то, что уже нельзя ничего изменить. Ничего и никогда. Безвозвратно и навсегда…
Тёмный коридор, жёлтая старинная дверь, позеленевшая от времени медная изогнутая ручка. Необъятный гулкий зал, в самом его конце – Приёмная Комиссия.
Седой Мэтр, прославленный – чем-то давно и прочно позабытым. Справа от него – молоденькая смазливая актрисулька, звезда новомодных телесериалов. Рядом – ещё какие-то, смутно узнаваемые.
– Ну, молодой человек, просим, зачитывайте.
«Просите? Ну, что же, ладно. Слушайте…».
Он сглатывает предательскую слюну, и, глядя безразлично и отрешённо куда-то поверх голов важных и знаменитых, начинает:
Жёлтое солнце в её волосах.
Утро над быстрой рекой.
И о безумных и радостных снах
Ветер поёт молодой.
Жёлтое солнце в её волосах.
Жаркий полуденный зной.
И о мечтах, что сгорели в кострах,
Ворон кричит надо мной.
Синее море, жёлтый песок.
Парус вдали – одинок.
Ветер волну победить не смог,
И загрустил, занемог.
Жёлтая роза в её волосах.
Кладбище. Звёздная ночь.
И бригантина на всех парусах
Мчится от берега прочь.
Камень коварен. Камень жесток.
И словно в страшных снах
Маленький, хрупкий, жёлтый цветок
Плачет в её волосах…
Он читал, говорил, рассказывал – чётко и размеренно, как автомат.
Пять минут, десять, двадцать, тридцать…
О чём? О былой любви, ушедшей навсегда, об удачах, обернувшихся позором, о несбывшихся мечтах и вещих снах, оказавшихся подлым обманом. В старинном гулком зале звучал только Его голос, все остальные звуки умерли.
Члены Комиссии замерли в каких-то нелепых позах, внимая – словно во сне – безграничной юношеской тоске и чему-то ещё – страшному и жёлтому, тому, что не поддаётся объяснению словами человеческого языка.…
Но, вот, он замолчал.
Нет, не потому, что стихотворение закончилось. У этого стихотворения не было ни конца, ни начала. Он мог бы ещё говорить час, сутки, год, век.
Просто – уже нельзя было ничего изменить. Ничего и никогда. Безвозвратно и навсегда…
Его голос затих, а тишина осталась. Она ещё звенела и жила секунд тридцать-сорок.
Потом послышались громкие и протяжные всхлипы. Это молоденькая и смазливая актрисулька, звезда новомодных телесериалов, рыдала, словно годовалый ребёнок, роняя крупные – как искусственные японские жемчужины – слёзы.
– Извините, но Она, что же…, умерла? – чуть слышно спросил Седой Мэтр.
– Нет. Она жива. Просто – полторы недели тому назад – вышла замуж. Не за меня, – ответ был безразличен и холоден, как тысячелетние льды Антарктиды, спящие на глубине трёх, а то и четырёх километров.
– Извините меня господа, – он резко развернулся и – на негнущихся ногах, неуклюже, словно загребая невидимый снег – пошёл к выходу.
Чёрные ступени, занозистые перила. Тяжёлая неподдающаяся дверь. Серая улица. Слякоть, желтые тусклые фонари. Ветер гонит по улице бумажный мусор.
Седой Метр догнал Его только возле автобусной остановки. Схватил за рукав куртки, развернул, осторожно положил ладони рук на тёплые юношеские плечи.
– Мальчик, что же ты? Ведь, всё ещё впереди. А, экзамены…. Да, что там! Ты принят. Принят – в мою Мастерскую! Станешь великим Артистом. Призы, премии, удача, слава. Она узнает и вернётся к тебе. Или, Бог с ней, чего уж там. Другие будут…
– Спасибо, Мэтр, – безучастно, отрешённо и равнодушно Он смотрел на белые перистые облака, целеустремленно плывущие куда-то на юг. – Я – для себя – уже всё решил. Долг мечте заплачен. На этом, извините, всё…. Улетаю, самолёт на Карибы уже вечером. Тёплое зелёное море, шустрые мартышки, шумные попугаи. Буду там пиратствовать понемногу, или клады старинные искать, или – ещё что-нибудь другое, аналогичное…. А потом, на белом-белом песке заброшенного пляжа, я встречу смуглую мулатку – юную, хрупкую и беззащитную. Полюблю её. Она полюбит меня. И родится у нас дочка – крохотная и озорная, обязательно – со светлыми кудряшками. И я назову её – как звали Ту. И буду любить. И все пылинки сдувать. А если кто-нибудь подойдёт к моей девочке близко…, – глаза, ранее безучастные и равнодушные, вдруг, стали настолько безумными и страшными, что Седой Мэтр непроизвольно отшатнулся в сторону.