– Приехала.
– Приехала, барин...
Господин и слуга, стоявшие у окна в бель-этаже и осторожно, из-за портьер, глядевшие на улицу, разом вздохнули. Барин – потому, что ему предстояло совершить трудную и неприятную обязанность и разрушить огромный мир мечтаний и надежд, который только мог поселиться в голове и сердце несмышленой, наивной восемнадцатилетней девицы. Слуга – потому, что хоть и был верным Лепорелло при этом несколько постаревшем Дон-Жуане, а все же не всегда одобрял своего хозяина. А впрочем, и подлинный Лепорелло порою решался противоречить Дон-Жуану... да что проку-то из того вышло?!
– Поди-ка отвори ей, Данила, – сказал барин, которого, к слову сказать, звали Константином Константиновичем Хвощинским.
– Нешто, – буркнул Данила, коему положение Лепорелло дозволяло некоторую короткость с барином. – Небось внизу Петрушка, он и отворит.
В самом деле – из окна было видно, как по высокому крыльцу чуть не кубарем скатился взъерошенный малый и помчался по дорожке к калитке, у которой стояла наемная карета. Кучер, нетерпеливо колотивший рукоятью кнута в воротину, соскочил с козел и открыл дверцу кареты. Подал руку.
Слуга и господин подались вперед, чтобы ничего не упустить. Показалась рука в черной перчатке, которая оперлась на руку кучера, потом ножка в черном башмачке, край черной юбки, затем явилась взору наклонившаяся вперед фигура в черном платье, шали и черном же капоре.
– В трауре, – пробормотал Хвощинский.
– В жалях-с, – уточнил Лепорелло, предпочитавший изъясняться на старинный русский манер.
– Прескучное зрелище, – констатировал Хвощинский, сделав кислую мину.
– Что и говорить! – кивнул верный слуга.
Черная фигура поднялась по ступенькам. Позади Петрушка и кучер поволокли два саквояжа и сундук.
– О-хо-хо, – вздохнул Хвощинский. – Поди расплатись там. На чай непременно дай, не позабудь, а то знаю я тебя... Потом небось так ославят, что в другой раз кареты из почтовой конторы не дозовешься. Хотя... ты вот что, Данила. Ты расплатись и попроси кучера погодить с полчасика. Возможно, я быстренько управлюсь. Даст Бог, тем же экипажем и... – Он сделал решительный жест.
Данила прищурил один глаз.
– Как велите, барин! – И побежал прочь осторожною меленькою рысцою, причем шлепанье кожаных подошв его старых чувяков некоторое время доносилось еще до барина, пока не утихло в дальних покоях анфилады.
Хвощинский сунул пальцы меж пальцев и несколько раз хрустнул ими, однако сей же миг спохватился и спрятал руки за спину. Привычка хрустеть пальцами была в обществе осуждаема и презираема...
Прошло несколько минут, и вдали раздались приближающиеся шаги. Хвощинский насторожился и вслушался. Сквозь шлепанье Даниловых чувяков доносился теперь некий свистящий и шуршащий звук. Опытное ухо Хвощинского знало его – это был шелест дамского платья по навощенному паркету. По дощатым полам платья шуршали иначе. Однако у Хвощинского было настрого заведено: и мебель, и паркет непременно вощить, чтобы до зеркального блеска! На расправу он был скор, а потому чуть не всякий день танцевали по комнатам полотеры с привязанными к ногам щетками-вощанками. Ходить в обыкновенной обуви по такому скользейшему паркету было весьма затруднительно, оттого и сам хозяин, и слуги его, и частые гости передвигаться были принуждены меленькими шажочками, не то рисковали упасть. Хвощинский приучился по шагам распознавать людей, живших в достатке. Такие были к вощеному скользкому полу привычны, ну и продвигались спокойно и мерно. А которые норовили поспешить, те начинали махать ногами по сторонам, на потеху лакеям. «Чисто цапли пляшут на болотине!» – подхохатывал Данила, и лакеи затаив дыхание следили за новичками в доме. Особенную веселость доставляли им дамы... Сейчас Хвощинский вслушивался в легкую поступь и шелест, перемежавшиеся со шлепаньем Даниловых чувяков. Никаких взвизгиваний, никаких скачков-прыжков... ну да, конечно,