Февраль. В Батуми уже совсем весенний месяц: расцветают мимозы, плетет белые кружева миндаль, воздух наполняется тонким изящным ароматом. Море – обычно спокойное в это время года, притягивает к себе ласковым шуршанием слабых волн о прибрежные камни. Перистые облака там наверху несутся с бешеной скоростью, обгоняя друг друга; а внизу спокойно, лишь слабое дуновение ветра, местами морщинит водную гладь.
Мы с Серым, так звали моего приятеля и соседа по дому, с удочками и плетеными из лозы садками, в серых парусиновых штанах, куртках и шляпах, бодро шагали в «Турецкую бухту», так называлось местечко, расположенное недалеко от поселка Хопа, уже на той стороне грузинско-турецкой границы. Мы шли на рыбалку. Отцы наши сбежали то ли от большевиков, то ли от турок, оставив свои семьи на произвол судьбы. Правда еще до того, как отец намеревался покинуть дом, говорил нам, что поедет в Грецию, устроится там, а потом заберет и семью. Вот мы его терпеливо и ждали, хотя, надо сказать, ожидание затянулось. Поэтому походы за рыбой были для нас не только удовольствием, но и средством выживания. Кроме меня у матери на руках были еще три девочки, мои сестренки, и бабушка, которая в молодости закончила петербургскую консерваторию и иногда участвовала в благотворительных концертах, а в эти тревожные времена ей было не до музыки. Сейчас в доме никто не работал; и мама, чтобы как-то выжить, продавала имущество, которого, как мне казалось, было тьма тьмущая: старинная посуда, картины, ковры, редкое оружие и даже расписные глиняные горшки и кувшины, в которых раньше хранилось вино, поставленное еще дедом Панаетом. С начала Первой мировой войны власть в Батуми менялась в год по два, а то и по три раза. То по улицам ходили солдаты османской империи, то грузинские войска, то меньшевики, то большевики и даже англичане и французы. Мы, мальчишки, этого ничего не понимали, да и не хотели понимать. Правда, после прихода турок гимназию вообще закрыли, боялись, что турки будут насиловать девочек. Они, сидя на черных элегантных скакунах, гарцевали по главным площадям и проспектам, презрительно расталкивая гуляющих по приморскому бульвару жителей Батуми. Пешие были вооружены шашками, играющими никелем на ярком солнце. Улицы теперь были изрядно замусорены дикими азиатами. Раньше всегда ухоженный, чистенький город ласкал глаз разноцветными клумбами, подстриженными газонами и своеобразными фонтанами. И, несмотря на то, что каждая власть выдвигала своего генерал-губернатора, и тот писал свои приказы и манифесты, прежнего порядка в городе не было.
Прежде мы никогда и ни в чем не нуждались. Папа приносил в семью много денег, хотя видели мы его очень редко, потому что он был ужасный бабник, однако важный чиновник и уважаемый в городе человек, Председатель общества Черноморского пароходства. Он, всегда сияющий, в кипельно-белой рубашке, темных наглаженных брюках, во фраке и тоже черных лакированных ботинках, иногда неожиданно появлялся в проеме широких парадных дверей загородного особняка. Радостный, с искренней, подкупающей улыбкой, с распростертыми объятиями он входил в свой дом, держа неизменно в правой руке сумку с ассигнациями. И прежде чем обнять нас, небрежно бросал ее на кожаный диван, реабилитируя себя за очередной блудняк. Мама брала деньги и уходила в свою комнату, понимая, что нас надо кормить, и что горбатого и могила не исправит. Он шел за ней и всегда долго шепотом что-то объяснял, рассказывая какие-то небылицы, и она прощала его. Таким он запомнился мне пятнадцатилетнему парню на всю жизнь. Вот уже почти как три года он не подавал, о себе никаких вестей.
Не знаю война, не знаю революция, о которой так много приходилось слышать, превратила нас из вполне благополучных интеллигентов, в нуждающихся пролетариев-люмпенов, – рассуждал я по пути в бухту, – и вместе с отцом исчезли беззаботные годы детства. И теперь, казалось, что так надо и так будет всегда. Мы жили какой-то неопределенной жизнью.