I
Степан Чашников не выдерживал официоза чествования. Он не был Юрием Гагариным, не был Иваном Чашниковым, полет его был рядовым, если возможно назвать рядовым полет в космос. Но мнение своего отца, что и возле деревенского поломанного забора мы остаемся в космосе, он после полета подтвердил; и вот это мнение у него не сходилось с каким-либо официозом.
У отца получалось совмещать официоз с космосом через смех. Георгий Гречко после трех полетов в космос постоянно улыбается. Отец заставлял смеяться других. После чопорного заседания прочие его изнуренные участники просили Ваню Чашникова заседание пересказать. Чашников пересказывал, деятели космонавтики хохотали действительно, как небожители.
Но улыбка Гречко и юмор отца были увязаны с особого свойства ответственностью. С той как раз ответственностью, которой у Степана не было. Тут или ответственность, или фантазия. После того как погиб экипаж, в который должен был для второго полета войти Степан и из которого его отчислили за аморалку, Степан выбрал фантазию. Отец тоже фантазировал, но весело, отходчиво. Степан фантазировал тоже вроде бы весело, но часто доходил в своих фантазиях до отчаяния, до предела. Это уже не так веселило коллег. Дело в том, что фантазиям Степана верили, не могли не верить даже самые искушенные солидные люди. У Степана создалась такая репутация, что общественность посчитала его в космонавтике выскочкой, пролезшим в космос разве что благодаря неимоверному обаянию его отца.
Художники приняли Степана, напротив, радушно, ведь для художников он был прежде всего космонавтом, а потом только, может быть, художником. Степан и должен был сразу стать художником, закончил художественную школу, поступил в летное училище, но быстро его оставил, пошел в художественное. Потом, правда, художественное училище вдруг на последнем курсе бросил, восстановился в летном. Но после космического полета опять вернулся к живописи. Получилось так. До космоса все пути были перед ним открыты, после космоса осталось ему одно рисование. Рисование и Астра. Астра сама была художницей. Широкое лицо, на котором, запрокинутом, воды возле узкой переносицы задержится на два глотка, серые глаза, как сами эти два глотка. В лице – и опущенном – остается запрокинутая преданность. Кому преданность? Степану, царю лесному. У Степана кожа… утром отпечатаны следы бельевых складок, кожа свежая, как грибной испод, и пахнет, как сыроежка, искушение для муравьев и для Астры. Лицо у нее еще кривоватое, профиль с фасом похожи, как у Луны.
Художники встречали Степана как из космоса каждый раз и картинам его дивились заранее. Больше любовались им самим: ярко-красноватая борода, желтые звериные глаза, волчьи скулы, яркие темные губы, покатые медвежьи плечи, черная, жесткая, как оперение грача, челка, легкая короткая переносица, но массивные надбровные дуги. Степан принес свою новую картину, вертикальная березовая роща. Во всех роща отозвалась заведомым участием. Кроме Астры.
– Memento more, – заметила она Степану злобно. – Раб говорил триумфатору: «Помни о смерти», чтобы тот не забывался, не слишком блаженствовал.
– А ты, выходит, рабыня, если это говоришь? – спросил Степан.
– Это уже моя забота. А твоя забота самому не попасть в рабство.
– К тебе? Я не против.
– А я против, – ответила Астра ожесточенно.
Художники посмотрели на только что слабоумную Астру изумленно. Обычно она молчала, как немая, только покачивалась обморочно вперед-назад, подвисала лбом, обрамленным плотными сизыми волосами, как апостольником. Тут же заговорила, к тому же заговорила вполне предосудительно.