Еще раньше, чем Яшка увидел его самого, по толпе будто прошла рябь, как бывает, если по пруду плывет толстый гусь или величавый лебедь.
Людей всяк делит по-разному. Кто глупый – на красивых-некрасивых иль на хороших-плохих. Кто поумнее – на сильных-слабых иль богатых-бедных.
Яшка по прозвищу Шельма различал человеков по стати и прыти – с первого взгляда. И ошибался редко.
Кто-то тяжелый и бредет через жизнь, будто хромой по каменистой дороге, всё кряхтит да спотыкается. Другой никакой – веса не имеет, земли почти не касается, лишь ножонками болтает, будто есть человек, а будто и нету. Третий бык быком: валит напролом через бурьяны, не посторонишься – затопчет. Бывают тихие, но опасные; змеей извивается, шипит негромко, зато язвит насмерть.
Сам Яшка про себя говорил: я – мотылек, с резеды на василек. Нынче здесь, завтра там, и всегда на солнышке. А вернее сказать, комарик. Потому что мотылек – букаха неплотная, некусачая, цветочным духом живет, а Яшке для пропитания требовался красный сок-кровушка. Много не надо, брюшко маловато, но положенное отдай. И за что комаров обижают, норовят прихлопнуть? Жалят они легонько, крови отпивают малую капельку – только от самых тучных. Им, пузанам, даже и для здоровья полезно.
Недавно, наблюдая, как юркий воробьишка утаскивает у дурака-голубя кусок втрое больше себя, Яшка задумался. А ведь и он мог бы не крохоборничать, взять зараз три или четыре веса да зажить по-другому. Или не сдюжил бы, надорвался? Но мысли у Шельмы, как и он сам, были легкие, нецепкие. Не додумал думу до конца, перескочил на другое.
«Шельмой» его прозвал ганзейский немец Бох, о котором и вспоминать неохота, потому что зачем вспоминать плохое? Но, с другой стороны, и не забудешь, если все глядят на лоб, спрашивают и приходится врать.
«Шельма» – немецкое бранное слово, пишется ихними латинскими буквами Schelm. Яшка всякую грамоту разбирал: и свою русскую, и латинскую, и татарскую. Любое наречие к нему приставало легко, потому что мотыльку-комарику полезная наука – одно порхание. И языков знал много, шесть или семь. На каждом изъяснялся так, что принимали за своего, имелся у него от природы на то особый дар. Оказавшись в чужом месте, среди чужих людей, он очень скоро приноравливался к тамошней жизни и становился своим. Всё в себе менял и даже звался всюду по-разному – как нарекут.
В отрочестве откликался на имя Ничейка, короткое от Ничейсын, потому что он и был ничей сын, отца-матери не помнил, родни не имел. Да мало ли, как когда Яшку звали. Вот третьего дня шел он через Торг по спешному делу (у Яшки все дела были спешные), вдруг сзади хвать за рукав: «Татарчик! А ну постой!»
Человек какой-то. Лицо не то чтобы знакомое, но по «Татарчику» сообразилось: кто-то из Твери, где три года тому Яшка неплохо поторговал на базаре целительными зельями. Татарчиком его тверичи прозвали, потому что он объявился татарским знахарем, благо был скуласт, черняв и малость раскос.
Тверичанин этот, который схватил, говорит: «Ну, гад, у меня от твоей зелень-травы рожу на сторону перекосило. Душу из тебя выну, паскуда желтоглазая!»
И правда, рожа у него с одной стороны выпирала больше, чем с другой. А лапы сильные: ухватили– не вырвешься.
Шельма всплеснул руками, затараторил, ломая язык на татарский лад:
– Мила-человека, а ты как мазался? С одной щеки иль с двух?
– С двух!
– А с заговором? Сказывал я тебя колдовское слово али нет?
– С заговором. «Зеленюху-траву́ на мою голову́, а траву-зелёнушку на чужу головушку».
– С ума ты сошла! Перепутала! – закричал Яшка. – Надо было: «Зеленюху-траву – на чужу голову, а траву зелёнушку – на мою головушку». Ты думай сам! Как это ласковое – да другому отдавать? Вот тебя, бачка, и разнесло. Ай, беда! Теперь вдвое лечить надо. Но это и вдвое стоить будет.