Эльба, несмотря на изящное женское имя, оказалась рекой норовистой, широкой, с пенными волнами, внезапно возникающими на беспокойной свинцовой поверхности воды и также внезапно пропадавшими. Тревожная это была река.
По воде плыли разбитые снарядные ящики, какие-то тряпки, мебель, обрубки деревьев, иногда возникал раздувшийся серый труп, поднявшийся со дна, с раскинутыми крестом руками и широко открытым ртом, потом исчезал.
Капитан Горшков сидел за чугунной тумбой трансформатора и рассматривал в бинокль противоположную сторону длинного прочного моста, переброшенного через реку. Пролеты моста были закопчены, кое-где светились дыры, но сам мост, странное дело, был цел. По нему стреляли все кому не лень, долбили орудиями и минометами, с воздуха накрывали таким ковром, что дым поднимался до неба, кругом все делалось черно, но мосту везло – он оставался цел. Будто заговорен был.
Было тихо. Где-то в стороне некоторое время потрескивали автоматные очереди, словно рвалась старая истлевшая ткань, но потом и они умолкли. Слышно было лишь, как шуршит в траве, на асфальте, в ветках обугленных деревьев мелкий частый дождь – ну словно бы мыши бегают, никак не угомонятся. Совсем рядом носятся грызуны, пытаются раздобыть себе еды, но их не видно…
Нет их. Горшков сунул бинокль под плащ-палатку, расстегнул карман гимнастерки и изнанкой клапана протер забусенные дождем линзы. Тихо было на противоположном берегу Эльбы.
Сквозь скошенную наволочь дождя едва различимо просматривались силуэты домов, наполовину вырубленный снарядами парк, полуразбитая, со стесанным верхом кирха. Что еще? Больше ничего не было видно.
Сидевший рядом с капитаном сержант Коняхин, уютно скрывшийся под плащ-палаткой, будто под колоколом, целиком наружу выступал только нос, еще были видны глаза и губы, также наблюдал за противоположным берегом. Наблюдал молча. Как в разведке. Да покуривал немецкую офицерскую сигаретку, изъятую из полевой сумки убитого гауптмана.
Бинокля у старшего сержанта не было. Да и не нужен он был ему – глаза у Коняхина были острее кошачьих, он видел даже то, чего капитан не видел в бинокль.
В частности, Коняхин засек, как на том берегу к реке спустился пацаненок в куцем мундирчике, с брезентовым ведром, поспешно зачерпнул воды и, поддерживая ведро под дно рукой, тут же ввинтился в какую-то щель: был человек, и не стало его. Явно пацаненок этот из гитлерюгенда, юный фаустпатронщик, которому жизни собственной не жалко, он готов бросить ее, как смятую тряпку, под ноги любимому фюреру – и фюрер возьмет ее, даже не поморщится, в знак благодарности.
«Надо засечь это место, – невольно подумал Коняхин, – если прикажут пойти на ту строну, то проверим этот клоповник. Вдруг он доверху набит фаустпатронщиками? Пара гранат – и клопов не будет».
Тихо-то как! Непривычно тихо, даже озноб по коже ползет, а уши рвет электрический звон. Коняхин с сожалением глянул на догоревшую офицерскую сигарету, которую он тщательно оберегал от дождевой пыли – слишком уж быстро превращается в пепел, небось бумага каким-нибудь порохом пропитана, – сунул ее под подошву сапога.
Дождь продолжал барабанить по капюшону плащ-палатки, плотно натянутому на голову, по спине, вгонял в сон. Коняхин прикрыл зевок кулаком и потряс головой.
Капитан тем временем снова приник к биноклю – продолжал изучать противоположную часть моста и задымленный дождем берег.
Минут через десять ему показалось, что под ногами дрогнула земля, капитан оторвал от глаз бинокль и, настороженно вытянув голову, прислушался к пространству. Было по-прежнему тихо, хотя напряжение, висевшее в воздухе, несмотря на мелкий весенний дождь и тишину, не сулившую ничего худого, не исчезало.