Наш детсад называли «Суворовским» и считали престижным. Ещё бы! Ведь у нас был свой двор с игровой площадкой, огромный зал со шведской стенкой и отдельная светлая спальня.
Я там ни с кем не общалась. Только иногда, когда трогала за голову мальчика Пашу, который сидел рядом во время обеда. Голова была удивительной формы – вытянутая, как дынька. Я обхватывала эту узкую голову двумя пальцами со стороны затылка, с удовольствием сжимала, не спрашивая разрешения хозяина. Паша смотрел на меня удивленно, но не вырывался. А я молчала. Мне казалось, что это нормально – каждому хочется потрогать такую голову.
Нас там всё время заставляли петь хором. И дети нестройно затягивали песню:
– Пусида будет солнце, пусида будет небо…
Я пыталась разобрать слова, но все решительно пели ПУСИДА. И что это за пусида такая?
Мне постоянно хотелось домой. И оттого, что не любила петь хором, и оттого, что просто не выносила детсадовской еды – запах её встречал меня утром на пороге и преследовал целый день. Переваренная манка, пережаренные котлеты, ненавистный гороховый суп и самое отвратительное на свете пойло – кисель!
Однажды мне просто плохо сделалось, когда я попробовала борщ. Я честно призналась, что есть это не хочу. Но на меня, как всегда, стали орать, стращать углом, приводить в пример голодных детей в Африке. Мама когда-то читала мне книжку про доктора Айболита: «Не ходите, дети, в Африку гулять…» – поэтому стало стыдно. Я начала через силу вливать в себя ложкой красноватую жидкость с кусочками капусты, лука и жесткого, как ремень, мяса. Я старалась не жевать и с отвращением глотала теплую бурду. В результате меня вырвало. Дети за столами замерли и с любопытством уставились на меня.
Я пыталась прийти в себя – сидела, обхватив голову руками, и тупо смотрела в тарелку. Интересно, что борщ, побывав во мне, ничуть не изменился. Всё тот же красноватый цвет. Все те же кусочки чего-то. Только вот…
Я не успела додумать, что «только вот…», как ко мне подошла воспитательница Нин Ванна. Ее ярко-рыжие волосы всегда были сильно зализаны и собраны в маленький пучок. А глаза были обведены ядовито-синей краской – как будто она обмакнула кисточку в разведенную акварель, да и мазнула по векам.
– Та-а-ак!.. Что тут у нас? Опять не едим?
Молчу. Чувствую, как снова подкатывает.
– Полина! Ну, сколько можно? Тетя Нюра готовит-готовит, старается, чтобы им вкусно было… А ты опять капризничаешь?
– Я не могу. Невкусно. Гадость.
– Да как ты… разве так можно говорить? Вот я тебя сейчас в угол поставлю… до вечера… тогда всё вкусно станет.
– Ну, пра-а-авда… га-а-адость.
И вдруг Нин Ванна берет мою ложку, окунает ее в борщ, щедро зачерпывает и отправляет себе в рот. Гробовую тишину нарушает ее смущенный голос:
– Тьфу!.. действительно, гадость… – Нин Ванна скривила лицо и откашлялась.
Всё произошло так быстро, что я не успела ничего сообразить. Меня как будто выключили на мгновенье, и я не могла вмешаться в происходящее.
И тут мальчик Паша, сидевший рядом со мной, радостно объявил:
– Нин Ванна, а её в борщ вырвало!
– Что-о-о-о-о?.. Бе-е-е-е!.. – Нин Ванна от возмущения, видимо, разучилась говорить по-человечески и заблеяла овцой.
Она побагровела, за шкирку выдернула меня из-за стола. Что она кричала, я уже не помню, потому что меня снова вырубило. Помню только, что вопила она очень громко – как пожарная сирена. Помню еще, притащила она меня в кабинет директора и начала трясти, как тряпичную куклу. И меня снова вырвало – уже на директорский стол, заваленный бумагами.
Директор – толстая женщина с прической, как у Чио-чио сан – заорала тоже. Как сирена скорой помощи. И этот дуэт двух сирен еще долго звучал в моих ушах, заставляя дребезжать барабанные перепонки и, казалось, все остальные внутренности…