Он плакал… Навзрыд. Над мёртвым телом. Его рыдания с эхом разносились по тёмному лесу, заглушая треск сверчков. Его руки гладили по липким волосам и холодной коже. Её губы посинели. Лицо побледнело, а глаза остекленели. Дрожащей ладонью, боясь их разбить, как настоящее стекло, он прикрыл веки.
Она умерла у него на руках. Сбежала из дома в сторону болота. Он нагнал её на опушке леса и обнимал, пока хватало сил держать стремительно слабеющее тело. Она лежала на траве, мокрой от росы и слёз, и её последний шёпот всё звучал у него в ушах: «Помоги… Помоги… Господи, помоги…».
Он вспугнул птиц, завыв как дикое животное. Он прижал кулак ко рту. Её не стало. Она умерла. Заболела и умерла. Он ничего не мог сделать. Никто не мог… Никто?
Его руки сами пролезли под её спину. Белое платье, надетое на ночь, было влажным. Он приподнял её, поправил светлые волосы, залезшие на глаза, и встал с колен, выдохнув пар в ночной воздух. До рассвета ещё оставалось время – он успеет вернуться в деревню до того, как другие жители начнут просыпаться.
Пар изо рта слился с посеревшим воздухом, когда мужчина в чёрной робе, вспотев и шмыгая носом, донёс мёртвое тело до первых домов. В одном окне горели свечи. В другом, приоткрытом, трещал старый радиоприёмник. Он не оглянулся, когда скрипнула калитка. Залаяла собака.
– Михаил?
Он двинулся дальше, пересекая пустую центральную улицу, оканчивающуюся высоким деревом и тёмным колодцем под ним. За первой калиткой послышалась другая. Звякнуло ведро.
– Света? Это Света?
Женский голос огрел ухо и, материализовавшись цепкими пальцами, ухватил за локоть. Он дёрнулся, не оборачиваясь.
– Боже, Светик!
Женщина отстала. На её крики сбежались другие.
– Отец?.. – его позвал пожилой рыбак с удочкой. – Батюшка?
Он прошипел «Отъебись!», подтянув выскальзывающую из усталых рук Свету. Её ноги болтались, ударяя его по бедру.
– Боже мой, что же делается…
Ранние пташки, поздние пропойцы, разбуженные соседи собирались у своих домов, провожая отца Михаила взглядами. Иногда блестевшими в утренней зари, но чаще – хмурыми и удивлёнными. Они расширились ещё сильнее, когда он дошёл до единственного дома, где не скрипела калитка. Ею попросту было некому скрипеть. Он развернулся, задом откинув маленькую дверцу. Калитка со стоном покосилась, но устояла, припав к земле и освободив заросший сорняками проход. В последний раз глянув на жильцов – их рты создавали маленькие облачка и сливались с утренним туманом, тушившим свет в окнах и очаг горизонта, озарявшего на фоне домов полуголые деревья с готовыми распуститься почками на своих когтистых ветвях, – он отвернулся, зашагав дальше к двери, помеченной чёрным крестом. Распахнул её ногой, развеяв мрак не внутри, а снаружи, и вошёл боком, придерживая голову Светы. Ход закрылся, когда его ноги – две на полу, две в воздухе – пересекли порог. Заколоченные окна не пропускали утро, но внутри дома всё равно было светло. Здесь не было ни тени, ни мрака – даже от него, постороннего здесь, на голый пол, тщательно расчищенный, не падало ни размытого пятна, ни чёткого силуэта. Свет сам был тенью, притаившейся в углу. Притаившейся и тихо дышавшей, заполнявшей единственную комнату бледным паром.
Михаил уложил Свету на пол. Он вновь убрал волосы с мёртвого лба. Её лицо выражало покой, какой бывает у младенцев после родов. Она была такой тихой… Его Света, доченька, пылавшая в его жизни ярче его самого. Пылавшая, пока её, как тонкую свечку, не задула неизвестная болезнь.
– Ты… – Он сглотнул, подняв голову на восковую тень и тут же опустив к полу. – Ты можешь её вернуть?