Рождение
Белые простыни напоминают мне бумагу. Они шуршат при малейшем движении, у меня чешется всё тело. Я не люблю ни белые простыни, ни бумагу. От самих этих волокон, от того, как плотная ткань липнет к чувствительной коже, я покрываюсь мурашками. Поэтому я почти ни разу не сомкнула глаз, с тех пор как оказалась здесь.
Моя кожа такая же белая, как простыни, а на ощупь, как это ни смешно, точь-в-точь бумага. Она тонкая и растягивается каким-то странным образом, стоит мне только шелохнуться. Такое ощущение, что она вот-вот пойдёт трещинами. Под ней синеют вены, и я то и дело скребу кожу ногтями, хотя понимаю, что этого делать не надо. Ногти оставляют на коже красные полосы, и лишь усилием воли я сдерживаюсь, чтобы не расцарапать себя до крови. Если бы это произошло, врачи и акушерки стали бы бросать на меня ещё больше косых взглядов, а их я уже почувствовала на себе более чем достаточно.
Медперсонал явно полагает, что со мной что-то не так.
Интересно, заглядывают ли доктора в соседние палаты, где лежат другие женщины, с той же завидной частотой и без предупреждения, как и в мою? Сомневаюсь. Видимо, они только и ждут, что я выкину какой-нибудь фортель. Они донимают меня вопросами, рассматривают моё тело, изучают царапины у меня на запястьях, обмениваясь при этом мрачными взглядами. Они критически высказываются насчёт моего веса, а у меня нету сил объяснять им, что я всегда была такой. Голодом я себя не морю: я худая по жизни и особым аппетитом никогда не отличалась. Бывает, что я не ем несколько дней подряд, даже не замечая до тех пор, пока тело не начинает буквально трясти от голода. Не то чтобы я поступаю так по доброй воле: существуй в этом мире какая-нибудь таблетка, в которой содержались бы все питательные вещества и калории, требующиеся организму в течение дня, я бы не задумываясь её принимала.
Однако я молчу как рыба, стараясь не замечать озадаченного взора и расширенных ноздрей склонившегося надо мной врача. По-моему, никакой симпатии он ко мне не испытывает, – особенно после того, как меня застукали в палате с сигаретой во рту. Все отреагировали так, будто я устроила в их чёртовой больнице пожар. А я всего-навсего распахнула окно и выдохнула в него струю дыма. Я и подумать не могла, что это кто-то вообще заметит, однако внезапно они ворвались в палату – втроём или вчетвером – и заорали, чтобы я потушила сигарету. В отличие от меня, они даже не поняли, насколько это, должно быть, смешно выглядит со стороны, и не улыбнулись, когда я, выбросив сигарету в окно, словно под дулом пистолета, подняла руки вверх. Меня прямо распирало от смеха.
С тех пор один на один с ребёнком меня не оставляют. И слава богу, потому что к самой себе у меня нет доверия. Так что теперь малышку мне приносят и кладут на грудь, а когда она впивается мне в сосок и принимается сосать, ощущение такое, будто меня пронзает тысяча игл. Ничего общего у себя с существом, лежащим на моей груди, я не нахожу. Слишком крупный нос для такого крошечного лица, а в прядках тёмных волос всё ещё просматриваются сгустки запёкшейся крови. Зрелище не из приятных. Меня передёргивает, когда малышка внезапно прекращает сосать и поднимает взгляд. Смотрит мне прямо в глаза, будто оценивает: вот, значит, какая она, моя мама, – думает она, наверное.