Площадь была маленькая, а церковь выглядела заброшенной. Сложенное из красных кирпичей, не везде плотно подогнанных друг к другу, здание, если смотреть на него издали, напоминало севший на мель старый корабль, мачты которого переломились у основания.
Антон обошел церковь и присел на скамью под деревом, которое могло быть липой, а могло – осиной. Антону хотелось, чтобы дерево оказалось плакучей ивой, тогда он дотянулся бы до ее ветвей и сказал про себя: «Все хорошо». Гуляя по Амстердаму третий день, Антон не нашел ни одной ивы, хотя выбрал этот город по той, для него самого не очень ясной, причине, что на берегах знаменитых каналов растут большие плакучие ивы, которых не найти ни в одной другой европейской столице. Никто ему об этом не говорил, и ни в одном из путеводителей ни слова не было об амстердамских ивах, но Антон помнил, что как-то сидел под плакучей ивой именно в Амстердаме. Больше ничего он вспомнить не мог, но картинка, возникшая в голове, когда он в конце семестра принялся изучать туристические проспекты, была такой яркой, что у него и тени сомнения не возникло – придя в турагентство, он точно знал, куда хочет ехать.
В Амстердаме ив не оказалось. У дерева, под которым стояла скамья, была редкая крона, будто парик с выпадавшими волосами, и солнечные лучи, почти не застревая в ветвях, падали на плечи и голову. Вход в церквушку был закрыт, дверь выглядела такой же старой, как вся кладка, местами покрывшаяся плесенью. Впечатление было таким, будто лет двести назад последний прихожанин, а может, сам приходский священник, уходя, закрыл дверь навсегда, и за многие годы она вросла в кирпичи, превратив бывший храм в запечатанный склеп.
Посидев несколько минут и дав ногам отдохнуть от долгого хождения по улицам, Антон поднялся, чтобы продолжить прогулку, и, похоже, это его движение что-то переключило в сложном устройстве мироздания – над площадью, над небом вознеслась печальная, с взволнованными придыханиями, мелодия, которую небрежно, то ускоряя темп, то вдруг останавливаясь, будто забывая ноты, наигрывал невидимый органист.
Неожиданно раскрылась дверь – сама собой, будто от ветра, которого сегодня не было в помине, – и из глубины церкви звук органа пролился на брусчатку площади, как густой сироп из опрокинувшейся бутылки. Играли Баха – седьмую инвенцию. Антон не был ни знатоком, ни даже активным любителем классики, органа в особенности, но эту вещь знал наизусть, она звучала в его любимом фильме, который с некоторых пор ему и пересматривать было не нужно – он знал каждый кадр «Соляриса», каждую режиссерскую задумку, каждый жест и взгляд актеров.
Органист играл плохо, а может, всего лишь репетировал, но знакомая мелодия все равно притягивала, будто порыв ветра, распахнувший дверь, толкнул Антона в спину по направлению к церкви, куда он, вообще-то, и без приглашения собирался войти, раз уж представилась возможность.
Антон медленно пересек площадь и вошел в гулкую темноту храма, внутри оказавшегося огромным. Купол витал где-то над застывшим в удивлении небом, узкие окна с калейдоскопическим нагромождением витражей почти не пропускали свет, на алтаре под большим позолоченным крестом с распятым Иисусом горел ряд высоких тонких свечей, и кто-то там, кажется, молился – Антону показалось, что он видит согбенную спину в белом облачении священника. А может, это висело на решетке чье-то белое, похожее на полотенце, одеяние – издали не разобрать.
Орган перестал звучать на середине музыкальной фразы, и тишина проявила звуки, существовавшие здесь и раньше, – медленные шаги на хорах, кряхтение, тяжелое дыхание. Органист, видимо, спускался, Антон не хотел ни с кем встречаться; может, сюда вообще нельзя было входить, и он нарушил правила? Повернувшись, чтобы уйти, Антон бросил взгляд на стоявшую в углублении статую девы Марии, почти невидимую, но все равно четко очерченную полутенями от колонн. Дева Мария держала на руках младенца и смотрела на Антона, будто хотела сказать: «Помнишь?»