Дом пел, умирая. Не стонал, не кричал, не жаловался на судьбу – именно пел. Это было похоже на погребальные плачи, которые Юрий Михайлович слышал давным-давно – лет сорок назад, в карельской деревне, у бабушки. В тот день, когда в Березне хоронили прадеда.
Старшие женщины – и бабушка среди них – плескали над гробом широкими белыми рукавами, будто крыльями, причитали-курлыкали звенящими лебедиными голосами. И оттого казалось, что прадед со строгим лицом, тоже облаченный в белое, вовсе не умер, а отправляется в путь. Не в гробу он, а в лодке – плывет вслед за белыми лебедями, за звенящим курлыканьем, на север по родной реке Волчине – все вниз, и вниз, и вверх…
Взрослые говорили потом – мол, как жутко бабки причитают. Мороз по коже. А маленькому Юрику вовсе не было страшно. Наоборот – казалось, что теперь-то с прадедом все будет хорошо. Лебединая песня, будто ласковые воды Волчины, несет его туда, куда и должно – к «белым хорошим родителям», в края Большой Медведицы, как переводила ему бабушка непонятные карельские слова причитаний. И Юрик ясно видел этих белых родителей, как стаю лебедей, радостным плеском крыльев встречающих и принимающих еще одного брата…
Умирающий дом пел, но этого никто не замечал. Никто, кроме Юрия Михайловича. И он один знал, почему это так.
Балки этого старого дома были сделаны из чистейшей резонансной ели. Той самой редкой древесины, из которой рождаются лучшие скрипки, виолончели, гитары с грудным лебединым голосом.
Должно быть, лет полтораста назад где-то в лесах под Архангельском или Вологдой срубили столетнюю ель. Срубили вместе с сотнями других – чтобы отправить на юг, в далекие большие города, где из их стволов предстояло родиться домам. Ели пустились в долгий путь по северным рекам, прохладная вода серебрила понемногу их стволы, вымывая смолу. Они плыли все вместе, бок о бок, так же, как росли когда-то в лесу – и никто не подозревал, что есть среди них особенная ель: поющая.
Может быть, только строители, возводя этот дом, удивлялись немного и серебристому шелковому блеску, и ровным, струистым, будто речные волны, волокнам, и звонкой гулкости балок. Но задуматься было им некогда, да и незачем – закончить бы работу в срок. И поющая ель замолчала на полтораста лет, подпирая крышу и перекрытия.
За долгие годы серебро древесины чуть потемнело, померк шелковистый блеск. Но опытный глаз музыкального мастера все же узнал поющую ель – так узнают лица родных после долгой разлуки, под сетью морщин и тенями прожитых лет. Юрий Михайлович знал, что песни ели не погибли. Напротив – годы высушили ее до серебряной звонкости, голос ее окреп. Именно теперь она могла спеть лучшие свои сказки.
И он, конечно, никак не мог оставить ее здесь, среди рухнувших перекрытий мертвого дома.
…Резонансная ель, добытая из снесенного здания, с самого лета лежала в мастерской – а Юрий Михайлович никак не мог к ней приступиться. И совсем не потому, что не хватало времени – хотя его всегда не хватало. Дело было в другом: всякий раз, когда Юрий Михайлович начинал прикидывать, к чему бы приспособить найденное, и представлял себе при этом то полногрудую красавицу-гитару, то легкую скрипку, то стройную виолончель – ему непременно что-то мешало. Будто плотный белый туман накрывал его с головой, и мысли тонули в нем, так и не успев до конца родиться.
Может быть, причина была именно в ней – в той последней погребальной песне старого дома? Песне, так неожиданно похожей на полузабытые бабушкины причитания. Юрий Михайлович был единственным из людей, кто услышал ее и заметил – и потому невольно ощущал ответственность. Дом будто что-то завещал вместе с поющей елью, так долго служившей ему костями – и нужно было сперва как следует разобраться в этом завещании.