Когда-то, много лет назад, Париж был полон бездомных детей, как лес полон птичек. Птичек зовут воробьями, ребят звали гаме€нами.
Это были мальчуганы от семи до одиннадцати лет. Жили они обычно стайками. Их родители, замученные нищетой и тяжким трудом, не могли, а иногда и не хотели заботиться о них. Но гамены не унывали. Обедали они не каждый день, зато каждый день, если им хотелось, пробирались в театр. На теле у них иногда не бывало рубашки, на ногах – башмаков, над головой не было крыши. Они целыми днями бродили по улицам, ночевали где попало. Одеты они были в старые отцовские штаны, которые волочились по земле. Голову им покрывала чья-нибудь старая шляпа, сползавшая на самый нос.
Чтобы попасть в компанию парижских гаменов, надо было иметь немалые заслуги. Один, например, был в большом почете за то, что видел, как человек свалился с колокольни, другой – за то, что на его глазах опрокинулся дилижанс[1], третий – потому, что был знаком с солдатом, который чуть не выколол глаза какому-то важному господину.
Крепкие кулаки очень ценились у них. Гамен любил прихвастнуть: «Вон какой я силач, посмотри-ка!» Всякий, кому случалось порезаться очень глубоко, «до кости», считался героем. Левше все очень завидовали. Косоглазый пользовался большим уважением.
У гаменов бывали постоянные стычки с полицейскими, которые устраивали по ночам облавы на маленьких бродяг. Потому-то гамен знал всех полицейских в лицо и по имени. Он изучил их привычки, для каждого подобрал прозвище: «Такой-то – предатель, такой-то – злюка, тот – великан, а тот – чудак. Вот этот воображает, что Новый мост принадлежит ему одному, и не дает человеку гулять по выступу за перилами моста, а тот любит драть людей за уши…»
Парижский гамен бывал почтительным, но бывал и дерзким насмешником. У него были скверные, гнилые зубы, потому что он плохо и мало ел, и хорошие, ясные глаза, потому что он много думал.
В те времена на бульваре Тампль можно было часто встретить мальчика лет одиннадцати-двенадцати, настоящего гамена. На нем были длинные мужские штаны и женская кофта. Но штаны были не отцовские, а кофта не материнская. Чужие люди из жалости одели его в эти лохмотья.
А были у него и отец и мать. Но отец о нем не заботился, а мать его не любила, так что его смело можно было назвать сиротой.
Привольно он чувствовал себя только на улице. Это был бледный и болезненный мальчик, но проворный, ловкий, смышленый и большой шутник.
Он постоянно был в движении: бродил, распевая песенки, по улицам, рылся в сточных канавах, воровал понемножку, но легко и весело, как воруют кошки или воробышки, смеялся, когда его называли шалопаем, и сердился, когда его обзывали бродягой.
У него не было ни крова, ни хлеба, некому было пригреть и приласкать его, но он не тужил. Однако, как ни был он заброшен, ему все-таки иногда приходило в голову: «Пойду повидаю мать». Он расставался с привычными местами, с шумными площадями, бульварами, спускался к набережным, переходил мосты и в конце концов добирался до предместья, населенного беднотой.
Там, в убогой лачуге, жила семья веселого мальчугана. Он приходил, видел вокруг горе и нищету, но что всего печальнее – он не видел здесь ни одной приветливой улыбки; холоден был пустой очаг, и холодны были сердца.
Когда он появлялся, его спрашивали: «Откуда ты?» Он отвечал: «С улицы».
Когда он уходил, его спрашивали: «Куда ты?» – «На улицу», – отвечал он.
А мать кричала ему вслед: «И что тебе здесь было нужно?»
Мальчик жил, не видя любви и заботы, точно бесцветная травка, которая растет в погребах. Он не страдал от этого и никого не винил. Он даже не знал точно, какие должны быть отец и мать.