…Играл ветер-поземок, вздымая сухой серый снег, по двору метались клочья сена, ленты мочала, среди двора стоял круглый, пухлый человек в длинной – до пят – холщовой татарской рубахе и в глубоких резиновых галошах на босую ногу. Сложив руки на вздутом животе, он быстро вертел короткие большие пальцы, – один вокруг другого, – щупал меня маленькими разноцветными глазами, – правый – зеленый, а левый – серый, – и высоким голосом говорил:
– Ступай, ступай – нет работы! Какая зимой работа?
Его опухшее безбородое лицо презрительно надулось; на тонкой губе шевелились редкие белесые усы, нижняя губа брезгливо отвисла, обнажив плотный ряд мелких зубов. Злой ноябрьский ветер, налетая на него, трепал жидкие волосы большелобой головы, поднимал до колен рубаху, открывая ноги, толстые и гладкие, как бутылки, обросшие желтоватым пухом, и показывал, что на этом человеке нет штанов. Он возбуждал острое любопытство своим безобразием и еще чем-то, что обидно играло в его живом зеленом глазу, – торопиться мне некуда было, захотелось поболтать с ним, я спросил:
– Ты – дворник, что ли?
– Иди, знай, это не твое дело…
– Простудишься ты, брат, без штанов-то…
Красные пятна на месте бровей всползли вверх, разрозненные глаза странно забегали, человек – точно падая – покачнулся вперед:
– Еще что скажешь?
– Простудишься – умрешь.
– Ну?
– Больше ничего.
– Чего больше! – глуховато сказал он, перестав крутить пальцами. Рознял руки и, любовно погладив жирные бока, спросил, надвигаясь на меня:
– Ты зачем это говоришь?
– Так… А нельзя мне повидать самого хозяина Василия Семенова?
Вздохнув и внимательно присматриваясь ко мне зеленым оком, человек сказал:
– Это я самый и есть…
Мои надежды на работу рухнули. Ветер сразу стал холодней, а человек еще более неприятен.
– Что?! – воскликнул он, усмехаясь. – Вот те и дворник!
Теперь, когда он стоял почти вплоть ко мне, я видел, что он в тяжком похмелье. Красные бугры над глазами его поросли едва заметным желтым пухом, и весь он странно напоминал огромного, уродливого цыпленка.
– Айда прочь! – сказал он веселым голосом, дохнув на меня густою струей перегара и размахивая короткой ручкой, – эта рука со сжатым кулаком тоже напоминала шампанскую бутылку с пробкой в горле. Я повернулся спиною к нему и не торопясь пошел к воротам.
– Эй! Три целковых в месяц – хошь?
Я был здоров, мне семнадцать лет, я грамотен и – работать на этого жирного пьяницу за гривенник в день! Но – зима не шутит, делать было нечего; скрепя сердце я сказал:
– Ладно.
– Пачпорт есть?
Я сунул руку за пазуху, но хозяин отмахнулся брезгливым жестом:
– Не надо! Приказчику отдай. Иди вон туда… Сашку спроси…
Войдя в открытую, висевшую на одной петле дверь щелявой пристройки, расслабленно прильнувшей к желтой, облупленной стене двухэтажного дома, я направился между мешками муки в тесный угол, откуда на меня плыл кисловатый, теплый, сытный пар, но – вдруг на дворе раздались страшные звуки: что-то зашлепало, зафыркало. Прильнув лицом к щели в стене сеней, я обомлел в удивлении: хозяин, прижав локти к бокам, мелкими прыжками бегал по двору, точно его, как лошадь, кто-то гонял на невидимой корде. Сверкали голые икры, толстые, круглые колени, трясся живот и дряблые щеки; округлив свой сомовый рот, человек вытянул губы трубою и пыхтел:
– Фух, фух…
Двор был тесный; всюду, наваливаясь друг на друга, торчали вкривь и вкось ветхие службы, на дверях висели – как собачьи головы – большие замки; с выгоревшего на солнце, вымытого дождями дерева десятками мертвых глаз смотрели сучки. Один угол двора был до крыш завален бочками из-под сахара, из их круглых пастей торчала солома – двор был точно яма, куда сбросили обломки отжившего, разрушенного.