Sebastian Faulks
Birdsong
Published in the Russian language by arrangement with Aitken Alexander Associates Ltd. and The Van Lear Agency
Copyright © Sebastian Faulks, 1993
© С. Ильин, перевод на русский язык, 2014
© Издание на русском языке, оформление. Издательство «Синдбад», 2014
* * *
Если верить пометкам на объемистой – 673 страницы на машинке – и изрядно исчерканной рукописи, которая хранится у меня на чердаке в полуразвалившейся картонной коробке, писать «И пели птицы…» я начал 10 июня 1992 года, а закончил утром 9 января 1993-го. В той же коробке хранится и банка из-под варенья с этикеткой «CONFITURE À L'ANCIENNE, GELÈE DE CASSIS»[1]; поверх этикетки надпись моим почерком: «Земля с просевшей дороги, Бомон-Амель, Сомма».
Под банкой лежит большая тетрадь в твердом синем переплете, сшитая из альбомного формата листов в тонкую линейку с беспорядочными набросками к книге, тогда условно озаглавленной «Конец июля». На одном из листов выписаны имена второстепенных персонажей, в числе которых фигурирует «командир роты капитан Вудвис». Фамилия зачеркнута; сверху написано: «Грей» – впоследствии это решение не раз ставило в затруднительное положение дочь капитана. Наконец, здесь же имеется план системы туннелей, в которых заблудились Стивен и Джек, а также незавершенная хронологическая таблица, обрывающаяся на записи: «Изменить в 1-й части возраст барышень Фурмантье».
Сегодня, задним числом, меня больше всего поражает, как я с явно недостаточной подготовкой мог взяться за сочинение столь грандиозного, с какой стороны ни взгляни, романа; возможно, впрочем, я подспудно, сам себе не отдавая в том отчета, давно готовился к этой работе. Я засел за «И пели птицы…», когда мне было 39 лет, но о Первой мировой начал задумываться с того дня, когда мне, двенадцатилетнему школьнику, поручили зачитать на праздновании 11 ноября[2] список погибших в двух мировых войнах выпускников нашей школы. Школа была небольшая, но список оказался таким длинным, что на следующий день меня освободили от уроков – я осип. Я всегда чувствовал, что вокруг Первой мировой существует какой-то «заговор молчания». Когда наш преподаватель истории, с таким красноречием рассказывавший о Стюартах и Хлебных законах, добирался до Первой мировой войны, у него словно сбивалось дыхание; он сокрушенно покачивал головой и, казалось, спешил поскорее развязаться с этой темой. Может, у него брат погиб в сражении, гадал я; так или иначе, случилось что-то очень значительное, и у меня в голове постепенно зрело решение: когда-нибудь я постараюсь понять, что именно.
Работая над романом «Девушка из „Золотого льва“», опубликованном в 1989 году, я читал о Франции 1930-х; главная героиня книги, официантка двадцати с небольшим лет, перенесла в детстве психологическую травму; путем несложного арифметического подсчета можно прийти к выводу, что это событие приходилось на годы Первой мировой. Поначалу я не хотел связывать эту травму с войной, потому что понимал: война – это ящик Пандоры, открыть который я не готов; однако в конце концов решил все же ею заняться и начал с книги Ги Педронсини «Бунты 1917 года», которую мне удалось отыскать в университетской библиотеке Нанта (до эпохи Интернета сбор материалов к новому роману требовал массы разъездов); за этой книгой последовала «Цена славы» Алистера Хоума – рассказ о битве при Вердене, изменивший (наряду с «Вишистской Францией» Роберта Пэкстона) мои представления о Франции XX века. В 1988-м я работал литературным редактором в лондонской газете «Индепендент», и накануне семидесятой годовщины Перемирия в редакцию хлынул поток новых рукописей о войне. В особенности заинтересовала меня одна из них, описывавшая туннельные операции. Прежде я и не подозревал, что в расположенных на нейтральной полосе туннелях, настолько низких, что в них нельзя было выпрямиться в полный рост, велась еще одна война: это был ад в аду. В книге также рассказывалось о том, как под землю залетела канарейка, выносить которую на поверхность пришлось офицеру, патологически боявшемуся птиц. В воспоминаниях фронтовиков то и дело упоминалось птичье пение: в периоды затишья оно становилось слышнее и многим дарило надежду, – жизнь продолжается, – но история о канарейке поразила меня своей глубокой символичностью.